Как жить, если люди утратили смысл борьбы за правду. Открытое письмо Вацлава Гавела. Документ, который никогда не печатался в российской прессе

8 апреля 1975 года писатель и драматург Вацлав Гавел написал обращение к Генеральному секретарю Центрального комитета коммунистической партии Чехословакии Густаву Гусаку. В своем письме Гавел рассказал о проблемах, царящих в обществе на тот момент, а также обратил внимание на подавление культурной и интеллектуальной жизни.

Через несколько месяцев после этого письма Гусака избрали президентом ЧССР.  Гавел же в октябре 1977 года был приговорен к 14 месяцам тюрьмы условно по обвинению в «покушении на интересы республики за рубежом», а чуть позже его арестовали. В 1979 в ходе судебного процесса над диссидентами Гавела осудили на 4,5 года лишения свободы.

В России «Открытое письмо Густаву Гусаку» было опубликовано в сборнике «Гостиница в горах», вышедшем в 2000 году. Перевод письма выполнила Инна Безрукова.  

Дождь публикует «Открытое письмо Густаву Гусаку» полностью.

 

Доктору Густаву Гусаку,

генеральному секретарю ЦК КПЧ

Уважаемый пан доктор,

наши предприятия и учреждения образцово работают, труд граждан приносит заметные плоды, что сказывается в постепенном повышении их жизненного уровня, люди обзаводятся домами, машинами, детьми, отдыхают, одним словом — живут.

Все это, однако, еще не обязательно свидетельствует об успехе или неуспехе Вашей политики: после любых общественных потрясений люди всегда рано или поздно возвращаются к будничным делам, потому что они просто хотят жить; и делают они это в конечном счете ради самих себя, а не ради того или иного государственного руководства.

Люди, правда, не только ходят на работу, в магазины и живут своей жизнью. Они занимаются и другими делами: принимают многочисленные трудовые обязательства, выполняют и перевыполняют их; все как один участвуют в выборах и единогласно выбирают предложенных им кандидатов; активно работают в различных политических организациях; ходят на собрания и демонстрации; поддерживают и одобряют все, что следует; нет даже намека на малейшее несогласие с тем, что предпринимает правительство.

От этих фактов уже нельзя просто отмахнуться; тут уже уместно всерьез задаться вопросом: не подтверждает ли все это, что Вам удалось успешно выполнить задачу, которую поставило перед собой Ваше руководство, то есть заручиться поддержкой населения и консолидировать страну?

Ответ зависит от того, что мы подразумеваем под понятием «консолидация».

Если взять в качестве единственного критерия различные статистические данные, официальные сводки или полицейские донесения о политической активности граждан и тому подобном, то, конечно же, вряд ли можно сомневаться в том, что у нас имеет место консолидация.

Но что если мы будем понимать под консолидацией нечто большее, а именно реальное внутреннее состояние общества? Что если мы станем интересоваться также и другими вещами, более тонкими и не столь легко поддающимися учету, но ничуть не менее важными, а именно тем, что на самом деле кроется за всеми этими данными с точки зрения личного человеческого опыта? Что если задаться и такими вопросами, как, например: что было сделано для нравственного и духовного возрождения общества, для развития истинно человеческих граней жизни, для того, чтобы поднять достоинство человека на более высокую ступень, чтобы он действительно свободно и по-настоящему реализовал себя в мире? Что обнаружится, если мы переведем взгляд с чисто внешних проявлений на цепь их внутренних причин и следствий, их связей и значений, короче говоря, на тот потаенный уровень действительности, на котором эти явления только и получают некий общий человеческий смысл? Можем ли мы и в этом случае считать, что наше общество консолидировано?

Осмеливаюсь утверждать: нет. Осмеливаюсь утверждать, что — вопреки всем привлекательным внешним фактам — внутренне наше общество не только вовсе не консолидировано, но наоборот, погружается во все более глубокий кризис, который в чем-то даже опаснее всех тех кризисов, какие памятны нам по нашей новейшей истории.

Попытаюсь обосновать это мое утверждение.

Главный вопрос, каким при этом следует задаться, таков: почему люди ведут себя именно так, как ведут; почему они делают все то, что в итоге создает привлекательное впечатление поголовно единого общества, поголовно поддерживающего свое правительство? Думаю, что каждому непредвзятому наблюдателю ясно: на это их толкает страх.

Из страха потерять место учитель в школе учит вещам, в которые не верит; из страха за свое будущее ученик их повторяет; из страха, что он не сможет продолжать учебу, молодой человек вступает в Союз молодежи и, будучи его членом, делает все, что от него требуют; из страха, что сын или дочь, поступая в институт, не наберут необходимого количества баллов при существующей чудовищной политической системе оценок, отец соглашается занимать различные должности и «добровольно» делает то, что от него хотят. Из страха перед возможными последствиями люди участвуют в выборах, избирают выдвинутых кандидатов, притворяясь, что считают этот ритуал настоящими выборами; из страха лишиться средств к существованию, положения в обществе и испортить себе карьеру они ходят на собрания и голосуют за все, что велено, или молчат; из страха они подвергают себя унизительной процедуре самокритики, публично каются и неискренне заполняют массу унизительных анкет; из страха, что кто- нибудь донесет, они не выражают прилюдно, а часто даже и в семье, свои истинные взгляды. Лишь из страха перед ухудшением материального положения, из желания повысить свое благосостояние и понравиться начальству трудящиеся в большинстве случаев принимают всевозможные производственные обязательства; из тех же соображений они часто создают бригады социалистического труда, наперед зная, что их главная цель — это чтобы о них отрапортовали наверху. Из страха люди ходят на различные официальные торжества и демонстрации. Из страха, что им не дадут работать, многие ученые и деятели искусств заявляют о своей приверженности идеям, в которые они на самом деле не верят, пишут то, чего не думают или что заведомо считают ложью, вступают в официальные организации, участвуют в работе, о смысле которой они самого невысокого мнения, или сами уродуют и портят свои произведения. В попытке спасти себя многие даже сообщают властям, что другие занимались тем, чем сами доносчики занимались вместе с ними.

Страх, о котором я говорю, конечно, нельзя считать страхом в обычном психологическом смысле, то есть некоей конкретной эмоцией: как правило, мы не видим вокруг себя людей, дрожащих от страха как осиновый лист, а видим вполне довольных и уверенных в себе граждан. Речь идет о страхе в более глубоком, я бы сказал, этическом смысле, то есть о более или менее осознаваемом участии в коллективном чувстве постоянной и всепроникающей угрозы; об озабоченности в отношении того, что поставлено или может быть поставлено под угрозу; о постепенном привыкании к этому ощущению угрозы как субстанциальной составляющей окружающего мира; о все более масштабном, естественном и искусном овладении различными формами внешнего приспосабливания в качестве единственного эффективного способа самозащиты.

Разумеется, страх — не единственный «строительный материал» современной структуры общества.

Тем не менее он остается основным, фундаментальным материалом, без которого бы никогда не могли быть достигнуты то наружное единение и то дисциплинированное единодушие, на которых базируются официальные документы, говоря о консолидации.

Возникает вопрос: чего, собственно, люди боятся? Судебных процессов? Пыток? Лишения имущества? Депортации? Казней? Конечно, нет: эти жестокие формы давления власти на граждан, к счастью (во всяком случае у нас), ушли в прошлое. Ныне такое давление имеет более рафинированные и изысканные формы, и хотя до сих пор проводятся политические процессы (кто не знает, что их организует и направляет власть?), они представляют собой уже лишь крайнюю меру, главный же упор перенесен в область экзистенциального давления. Это, впрочем, не слишком меняет суть дела: известно, что значение всегда имеют не столько абсолютные, сколько относительные размеры угрозы; важнее не то, что человек объективно потеряет, а скорее то, какую это играет для него — в масштабах мира, где он живет, с его иерархией ценностей — субъективную роль. Иными словами, если, например, сегодняшний человек боится, что ему не дадут работать по специальности, этот страх может быть таким же сильным и может толкать его на такие же поступки, как когда человеку в других исторических условиях грозила конфискация имущества. При этом метод экзистенциального давления в каком-то смысле даже более универсален, так как у нас нет ни одного человека, которого нельзя было бы экзистенциально (в самом широком смысле слова) ущемить; каждому есть что терять, и поэтому у каждого есть причина для страха. Спектр того, что человек может потерять, богат: это и разнообразные привилегии правящей верхушки и все особые блага, связанные с обладанием властью, это и возможность спокойно трудиться, продвигаться по службе и зарабатывать, возможность вообще работать по специальности или возможность учиться, это, наконец, возможность пользоваться наравне с другими гражданами хотя бы ограниченными правовыми гарантиями и не попасть в тот слой, в отношении которого уже не действуют законы, писанные для прочих, то есть в число жертв чехословацкого политического апартеида . Да, у всех есть что терять, даже последнего разнорабочего можно перевести на худшее и более низкооплачиваемое место, и даже он может жестоко поплатиться, если на собрании или в пивной честно выскажет свое мнение.

Эта система экзистенциального давления, охватывающая все общество и каждого отдельного гражданина, в виде ли конкретной ежедневной угрозы или просто в качестве ее возможности, однако, не могла бы успешно функционировать, если бы не имела — точно так же, как преодоленные ныне более жестокие формы давления, — естественной опоры в той силе, которая обеспечивает ей универсальный, комплексный характер и власть: в вездесущей и всемогущей государственной полиции. Этот чудовищный паук оплел все общество своей невидимой паутиной; это есть та крайняя точка, в которой в конце концов пересекаются все векторы страха, последнее и неопровержимое свидетельство безнадежности любой попытки граждан бороться с государственной властью. И хотя большинство людей эту паутину обычно не видит и не может ее потрогать, даже самый что ни на есть рядовой гражданин хорошо о ней знает, каждый миг и на каждом шагу помнит о ее незаметном присутствии и соответственно себя ведет — так, чтобы в лучшем виде предстать перед ее незримыми глазами и ушами. И он знает, почему: для того чтобы этот паук ворвался в его жизнь, вовсе не обязательно попасть прямо к нему в лапы. Человека не обязательно должны допрашивать, предъявлять ему обвинение, судить его и подвергать наказанию, ведь его начальство тоже оплетено этой паутиной, и каждая инстанция, решающая его судьбу, так или иначе сотрудничает или обязана сотрудничать с государственной полицией. Поэтому уже тот факт, что государственная полиция может в любой момент вторгнуться в жизнь человека и от такого вторжения нет никакой защиты, ведет к тому, что его жизнь теряет часть своей естественности и подлинности и превращается в вечное притворство.

Итак, в основе стремления человека защитить себя и сохранить то, что у него есть, лежит страх; главной же движущей силой его желания приобрести то, чего у него пока нет, становятся, как мы все чаще наблюдаем, эгоизм и карьеризм.

Едва ли когда в последнее время общественная система так откровенно и беззастенчиво предоставляла случай проявить себя людям, готовым в любое время поддержать что угодно, если это сулит им прибыль; людям беспринципным и бесхребетным, могущим ради жажды власти и личной выгоды сделать что угодно; лакеям по натуре, готовым пойти на любое самоуничижение и когда угодно принести в жертву свою честь и своих ближних, чтобы подольститься к сильным мира сего. В этих условиях не случайно, что столько общественных и властных функций выполняют сегодня отъявленные карьеристы, мошенники и те, у кого рыльце в пушку. Или просто типичные коллаборационисты, то есть люди, имеющие исключительную способность в любой ситуации убедить самих себя, будто своими грязными делами они что-то спасают или препятствуют тому, чтобы их место заняли иные, куда худшие. В этих обстоятельствах, наконец, не случайно и то, что именно сейчас достигла наибольшего за последнее десятилетие размаха коррупция среди самых разных общественных деятелей, готовность совершенно откровенно брать взятки за что угодно и, принимая решения, без зазрения совести исходить в первую очередь из того, что диктуют им разнообразные корыстные личные интересы.

Людей, искренне верящих всему, что твердит официальная пропаганда, и бескорыстно поддерживающих правительство, сегодня меньше, чем когда-либо. Зато лицемеров все больше — собственно, в какой-то степени каждый гражданин вынужден лицемерить.

Это безрадостное положение дел имеет свои вполне логичные причины: редко какой режим в последнее время столь мало интересовали истинный образ мыслей внешне лояльных граждан и искренность их публичных проявлений. Достаточно упомянуть хотя бы о том, что в ходе всевозможных собраний, на которых людей заставляют выступать с самокритикой и каяться, никого в сущности не занимает, делают ли они это искренне или только ради собственной выгоды; можно даже сказать — более или менее автоматически предполагается скорее второе, и никто не видит в этом ничего безнравственного. Наоборот, именно личную выгоду чаще всего приводят в качестве довода, когда предлагают сделать подобное заявление: кающегося стремятся убедить не в том, что он ошибался или заблуждался, а большей частью лишь в том, что он должен покаяться, дабы спасти себя. При этом всячески расписывают перспективы, которые такое выступление откроет перед покаявшимся, а привкус горечи, какой у него останется после этого, объявляют химерой. И если бы вдруг нашелся чудак, который бы сделал это от чистого сердца и в подтверждение своей искренности заранее отказался от положенного ему вознаграждения, он бы, вероятнее всего, был подозрителен самому режиму.

Можно утверждать даже, что всех нас в своем роде откровенно подкупают: мол, если ты на своем предприятии займешь ту или иную общественную должность (разумеется, для того чтобы служить не остальным сотрудникам, а начальству), то мы наградим тебя теми или иными благами. Если вступишь в Союз молодежи — получишь право и средства так или иначе развлекаться. Если ты как творческая личность принимаешь участие в тех или иных официальных мероприятиях, тебе предоставят те или иные возможности для творчества. Думай, что хочешь, лишь бы ты был внешне согласен, лишь бы не мешал, лишь бы подавил в себе влечение к правде и совести — тогда перед тобой распахнутся настежь все двери.

Но если главным принципом общественной самореализации является принцип внешней приспособляемости, то какие качества мобилизуются при этом в людях и какие люди выдвигаются на первый план?

Где-то между самозащитой от окружающего мира, основанной на страхе, и желанием завоевать мир, обусловленным стремлением к личной выгоде, лежит область, которую нельзя обойти вниманием, так как она тоже в значительной мере формирует моральный климат сегодняшнего «сплоченного общества». Эта область — равнодушие и все, что с ним связано.

После недавних исторических потрясений и после того, как в стране утвердилась нынешняя система, люди как будто утратили веру в будущее, в возможность исправления дел человеческих, в смысл борьбы за правду и право. Они махнули рукой на все, что выходит за рамки их будничных забот о личном благе; они различными способами бегут от действительности, перестают интересоваться высшими ценностями и своими ближними, впадают в апатию и духовную пассивность, погружаются в депрессию. А тот, кто еще пытается сопротивляться, например, отвергает принцип лицемерия как основу существования, сомневаясь в ценности такой самореализации, за которую приходится платить самоотчуждением, кажется все более равнодушному окружению чудаком, безумцем, донкихотом — и в конце концов он неизбежно начинает вызывать раздражение, ибо он ведет себя не как все, и мало того, своим поведением заставляет других критически взглянуть на себя со стороны. Либо — другая возможность — равнодушное общество наружно исключает такого человека из своих рядов или избегает его, как это требуется, а втайне или в частной жизни ему симпатизирует, надеясь подобной скрытой симпатией к тому, кто ведет себя так, как само оно должно себя вести, но не может, успокоить свою совесть.

Такое равнодушие, однако, парадоксальным образом становится весьма активным общественным фактором. Не идут ли многие к избирательным урнам, на собрания, в официальные организации не столько от страха, сколько именно от равнодушия? Не определяется ли столь полная на первый взгляд политическая поддержка режима зачастую лишь рутиной, автоматизмом и привычкой удобно жить, за которыми кроется фактически не что иное, как всеобщее безразличие? Участие во всех этих политических ритуалах, в которые никто не верит, хотя и бессмысленно, но это по крайней мере гарантирует спокойствие — и разве неучастие в них не столь же бессмысленно? Этим ничего не добьешься, а только потеряешь покой.

Большинство людей не любит жить в постоянном конфликте с властью, тем более что подобный конфликт не может окончиться иначе, как поражением одиночки. Раз так, почему бы человеку не делать то, что от него требуют? Ведь это ему ничего не стоит, и со временем он вообще перестает об этом задумываться: тут даже и размышлять не о чем.

Ощущение безнадежности порождает апатию, апатия же — приспособленчество, привычку к рутинным поступкам (которые выдаются за доказательства политической активности масс). Все это вместе взятое создает стереотип так называемой нормы поведения, по сути своей глубоко пессимистичный.

Чем больше смиряется человек с невозможностью исправить положение дел и с отсутствием каких- либо высших ценностей и целей, то есть с невозможностью проявить себя «вовне», в тем большей мере его энергия направляется туда, где она встречает относительно наименьшее сопротивление: «внутрь». Люди думают в основном о себе, о своем доме и семье; именно там они обретают покой, там могут забыть всю тупость мира и свободно развивать свои творческие способности. Они обставляют дом красивыми вещами, хотят улучшить свой быт, сделать жизнь приятнее, строят дачи, возятся с машинами, заботятся о том, чтобы лучше есть и одеваться, создать домашний уют, короче — обращают внимание в первую очередь на материальные стороны своей частной жизни.

Разумеется, такая ориентация общества имеет благоприятные экономические последствия. Под ее воздействием развиваются запущенные сферы производства товаров массового потребления и услуг населению; она ведет к повышению общего жизненного уровня людей; с точки зрения народного хозяйства она представляет собой немаловажный источник динамической энергии, способной хотя бы отчасти выполнять те задачи в области материального благосостояния общества, с которыми вряд ли справилась бы неуклюжая бюрократичная и малоэффективная государственная экономика (достаточно сравнить, например, объем и качество частного и государственного строительства).

Власти такое перетекание энергии в сферу частной жизни приветствуют и поддерживают. Но почему?

Из-за благоприятных последствий, которые имеет этот процесс как стимул экономического развития? Из-за этого, конечно, тоже. Однако весь дух современной политической пропаганды и практики, незаметно, но систематически поднимающей эту обращенность «внутрь» до уровня главного содержания самореализации человека в мире, отчетливо указывает, почему на самом деле государственная власть так приветствует подобное перетекание энергии: прежде всего потому, что это — уже изначально, психологически — есть бегство из области «общественного». Справедливо предполагая, что направляемые ею в другое русло силы, будь они обращены «вовне», раньше или позже не могут не повернуться против нее (или против того ее обличья, от которого она не хочет отказаться), она не колеблясь выдает за человечеcкую жизнь то, что фактически является лишь ее жалкой подменой. Поэтому ради беспрепятственного манипулирования обществом его внимание целенаправленно отвлекается от него самого, то есть от общественных дел. Приковывая все внимание человека к его чисто потребительским интересам, власть старается отнять у него способность осознавать духовное, политическое и моральное насилие, творимое над ним все в большей и большей степени. Низводя человека до уровня одномерного носителя идеалов раннего потребительского общества, власть стремится превратить его в материал, легко поддающийся массовому манипулированию. Опасность, что человек может возмечтать о какой-либо из бесчисленных и непредсказуемых возможностей, которые даны ему природой, призвано в зародыше подавить ограничение его жалким горизонтом возможностей, которые он получает как потребитель в скудных условиях централизованного рынка.

Все свидетельствует о том, что государственная власть ведет себя абсолютно адекватно существу, единственная цель которого — простое самосохранение. Стараясь идти по пути наименьшего сопротивления, она совершенно не заботится о том, что цена этого — жестокий удар по человеческой целостности, безжалостное умаление человека.

При этом та же власть с поразительным упорством провозглашает революционную идеологию, центром которой является полное освобождение человека! Но где же на деле мы видим человека, всесторонне, гармонично и по-настоящему развивающего свою личность? Человека, освободившегося из плена отчуждающих общественных аппаратов, мистифицированной иерархии жизненных ценностей, формальных свобод, от диктатуры вещей и фетишизирования власти денег? Человека, в полной мере вкушающего плоды социальной и правовой справедливости, творчески участвующего в экономике и политике, возвышенного в его человеческом достоинстве, вернувшегося к себе? Вместо свободного хозяйствования, свободного участия в политической жизни и свободного духовного развития человеку в конце концов предоставлена лишь возможность свободно выбрать, какую марку холодильника или стиральной машины приобрести.

Иными словами: за пышным фасадом великих гуманистических идеалов прячется скромный семейный домик социалистического обывателя! С одной стороны — напыщенные лозунги о невиданном расцвете всех свобод, невиданном полнокровии и богатстве жизни, а с другой — небывалая серость и пустота жизни, сведенной к добыванию!

На вершине пирамиды манипулирующих воздействий, превращающих человека в тупого и послушного члена потребительского стада, как я уже говорил, стоит скрытая, но всемогущая сила: государственная полиция. Видимо, не случайно именно на ее примере можно особенно наглядно показать пропасть между идеологическим фасадом и повседневной действительностью. Каждый, кто имел печальную возможность на собственном опыте убедиться, каков «почерк» этого учреждения, не может не посмеяться над официально предлагаемым объяснением смысла его существования. Ибо кто поверит, что грязная возня тысяч мелких стукачей, профессиональных шпиков, закомплексованных, хитрых, завистливых и злобных мещан и бюрократов, весь этот дурно пахнущий ком предательств, перестраховок, лжи, сплетен и интриг и есть «почерк» рабочего, защищающего народное правительство и его революционные достижения от вражеских козней? Ведь главным врагом подлинно рабочего народовластия, не будь у нас все перевернуто с ног на голову, должен бы оказаться именно этот готовый на все и ничем не брезгующий обыватель, который пытается исцелить свое увечное человеческое самосознание доносами на сограждан и обличье которого явственно маячит за повседневной практикой тайной полиции — обличье истинного создателя ее «почерка»! Думаю, это гротескное противоречие теории и практики вряд ли можно считать чем-то иным, нежели естественным следствием настоящей миссии сегодняшней государственной полиции. Эта миссия заключается не в том, чтобы оберегать свободное развитие человека от тех, кто творит над ним насилие, а наоборот — в том, чтобы оберегать этих последних от опасности, какую означала бы для них любая попытка человека действительно свободно развиваться.

Противоречие между революционным учением о новом человеке и новой морали и приземленной концепцией жизни как потребительского счастья вызывает вопрос, почему, собственно, власть так судорожно цепляется за свою идеологию. По-видимому, лишь потому, что идеология — как условная ритуально-коммуникативная система — дает ей видимость законности, преемственности, сплоченности и служит ей престижной маской для ее прагматической практики.

Подлинные конкретные интересы этой практики, впрочем, на каждом шагу с неизбежностью проникают в официальную идеологию. Из недр гигантской горы идеологических фраз, которыми власть постоянно пытается воздействовать на человека и которых он, ввиду их нулевой информативной ценности, большей частью почти не воспринимает, до него доносится единственный по-настоящему осмысленный голос — реалистичный совет: не вмешивайся в политику, это наша забота, делай только то, что мы тебе скажем, не философствуй понапрасну и не суй нос, куда не надо, помалкивай, выполняй свою работу, заботься о самом себе — и будешь счастлив.

И человек следует этому совету. Забота о собственном существовании — это в конце концов единственное, в чем он может без труда достичь согласия с правительством. Почему бы этим не воспользоваться? Особенно когда ничего другого все равно не остается!

Какие последствия имеет подобное положение дел, которое я попытался в общих чертах обрисовать? Иными словами: что делает с людьми и из людей система, основанная на страхе и апатии, которая загоняет человека в нору чисто материального существования и в качестве главного принципа коммуникации в обществе предлагает ему лицемерие? Во что ввергает общество политика, единственная цель которой — внешний порядок и всеобщее послушание, независимо от того, какими средствами и какой ценой это достигается?

Не нужно обладать особым воображением, чтобы понять, что такая ситуация с неизбежностью ведет к постепенной коррозии всех нравственных норм, к разрушению всех критериев порядочности и всеобъемлющему подрыву доверия к таким ценностям, как правда, принципиальность, искренность, бескорыстие, достоинство и честь. К тому, что бытие низводится до уровня биологической вегетации, то есть к той «глубинной» деморализации, которая обусловлена утратой надежды и кризисом смысла жизни. К новой актуализации того трагического аспекта положения человека в условиях современной технической цивилизации, который связан с исчезающим горизонтом абсолюта и который я назвал бы кризисом тождества личности. Ибо может ли сдержать распад тождества человека с собой самим система, столь неумолимо требующая от него быть кем-то иным, чем самим собой?

Был достигнут порядок. Ценой омертвения духа, отупения сердца и опустошения жизни.

Была достигнута внешняя консолидация. Ценой духовного и нравственного кризиса общества.

Самое скверное в этом кризисе то, что он углубляется: достаточно лишь немного подняться над ограниченной перспективой повседневности, чтобы с ужасом осознать, как быстро все мы покидаем позиции, с которых еще вчера отказывались уйти. Что еще вчера считалось в обществе неприличным, то сегодня сплошь и рядом оправдывается; видимо, завтра это будет восприниматься уже как нечто естественное, а послезавтра, может быть, даже как образец порядочности. То, о чем мы еще вчера твердили, что никогда с этим не смиримся, или что просто считали невозможным, сегодня без всякого удивления принимается как факт. И наоборот, что для нас еще недавно само собой разумелось, мы сегодня рассматриваем как исключение из правил, а скоро — кто знает — будем считать недоступным идеалом.

Метаморфозы критериев «естественного» и «нормального» и сдвиги в нравственном чувстве, происшедшие в обществе за последние годы, глубже, чем могло бы показаться на первый взгляд. Рука об руку с возрастающим отупением с неизбежностью притупляется также способность это отупение осознавать.

Болезнь словно перекидывается с листьев и плодов на ствол и корни. Самые большие опасения, таким образом, внушает перспектива нынешнего положения вещей.

Общество внутренне развивается и богатеет прежде всего потому, что все глубже, шире и более дифференцированно себя осознает.

Главным инструментом этого самоосознания общества является его культура . Культура — как конкретная область человеческой деятельности — влияет, хотя зачастую опосредованным образом, на общее состояние духа и в то же время сама постоянно испытывает влияние со стороны последнего.

Там, где тоталитарное манипулирование обществом тоталитарно подавляет его внутреннее развитие, с закономерностью в первую очередь подавляется культура; не просто «автоматически», как нечто, что по своей онтологической сути противоположно «духу» любой манипуляции обществом, но, так сказать, «программно»: исходя из логичного опасения, что в первую очередь именно через культуру — как инструмент собственного самоосознания — общество поймет также и то, какому насилию оно подвергается. Через культуру общество углубляет свою свободу и открывает истину — так зачем она власти, суть которой заключается именно в подавлении этих ценностей? Ведь такая власть признает единственную «истину»: ту, которая ей в данный момент нужна. И единственную «свободу»: провозглашать эту «истину».

Мир такой «истины», которую питает не диалектический климат истинного познания, но лишь климат властных интересов, — это мир идейной стерильности, застывших догматов, закостеневшей доктрины и прагматического произвола как ее естественного следствия.

Это мир запретов, ограничений, указаний. Мир, где под политикой в области культуры подразумеваются прежде всего действия полиции.

Немало уже было сказано и написано о том, до какой степени разрушена наша современная культура: о сотнях запрещенных писателей и книг, десятках закрытых журналов; о разгроме всех издательских планов и репертуара театров, о разрыве всех духовных связей; о разорении выставочных залов и пестрой палитре преследований и препон, чинимых в этой области; о роспуске всех существовавших ранее творческих организаций и многих научных учреждений, на смену которым пришли некие муляжи, руководимые горсткой агрессивных сектантов, известных карьеристов, отъявленных трусов и бездарных честолюбцев, использующих в создавшемся всеобщем вакууме свой единственный шанс. Не стану описывать все это вновь, а попытаюсь скорее задуматься над некоторыми глубинными аспектами данного положения вещей, связанными с темой моего письма.

Прежде всего: как бы плохо сегодня ни обстояло дело, это еще не значит, что не существует никакой культуры. В театрах идут представления, по телевизору — ежедневные передачи; выходят книги. Но всю эту легальную общественную культуру характеризует один общий признак: поверхностность, обусловленная ярко выраженным отчуждением от самой сути культуры — как инструмента человеческого, а тем самым и общественного самоосознания, — которое возникло в результате ее выхолащивания. Если и в наши дни создаются иногда несомненные ценности, например, раз уж я говорю об искусстве, блестящие актерские работы, то к ним относятся терпимо лишь потому, что они в высшей степени сублимированы и с точки зрения власти относительно безвредны. Однако и тут, как только начинает более или менее отчетливо ощущаться общественная значимость подобных произведений, власть принимается инстинктивно бороться с ними (известны случаи, когда хороший актер был запрещен по сути дела лишь за то, что он слишком хорош).

Впрочем, дело не только в этом. Меня занимает вопрос, как упомянутая поверхностность проявляется в областях, где имеются средства гораздо более однозначно отобразить человеческий опыт, а следовательно, намного более явно выполняющих функцию самоосознания общества.

Приведу пример: допустим, публикуется — как это иногда и происходит — литературное произведение, скажем, пьеса, которому нельзя отказать в мастерстве, убедительности, яркости и глубине мысли. Какими бы достоинствами такое произведение ни обладало, мы, однако, всегда можем быть уверены, что — благодаря цензуре или автоцензуре, самообману, безразличию или расчету автора — оно ни на сантиметр не выходит за рамки фетишей условного, банального и в сущности ложного общественного сознания. Этим сознанием за аутентичный опыт мира принимается — и выдается — лишь видимость такого опыта, слагающаяся из череды поверхностных, обточенных и пригнанных друг к другу деталей, или же из неких мертвых теней опыта, уже давно укоренившегося в общественном сознании. Такое произведение, несмотря на это (или, точнее, именно поэтому), многих развлекает, волнует, трогает и захватывает, но при этом ничего не озаряет светом истинного познания, не открывает чего-либо неизвестного, не выражает чего- либо невысказанного и не дает нового, самобытного и впечатляющего свидетельства чего-либо, ранее лишь предполагаемого. Короче говоря: имитируя реальный мир, такое произведение его по сути дела фальсифицирует. Что же касается конкретной формы такой поверхностности, не случайно, что ее чаще всего черпают из источника, который, благодаря своей испытанной безвредности, традиционно пользуется у нас расположением власти, как буржуазной, так и пролетарской. Я говорю об эстетике банальности, коренящейся в бодряческой мещанской морали, о сентиментальной философии «соседской гуманности», о «кухонном» благодушии, о провинциальной концепции мира, основанной на вере в его доброту. Я говорю об эстетике, чьим стержнем является культ разумной посредственности, которая покоится на фундаменте затхлой национальной самоуспокоенности, руководствуется принципом размельчения и приглаживания и в конце концов выливается в ложный оптимизм самой низменной интерпретации лозунга «Правда побеждает!».

Произведений, пропагандирующих в художественной форме официальную политическую идеологию, как Вы, конечно, знаете, сегодня очень мало, и в профессиональном отношении они откровенно плохи. Это объясняется не только тем, что такие вещи некому создавать, но, несомненно, также тем, что они в сущности, сколь бы парадоксальным это ни казалось, не особенно приветствуются. Ведь с точки зрения реальной нынешней концепции жизни, то есть концепции потребительской, подобные произведения, если бы они появлялись, были профессионально добротны и если бы их хоть кто-нибудь читал, излишне обращали бы внимание публики «вовне», излишне бередили бы старые раны, своим политизированным характером вызывали бы излишне широкую и радикальную политическую реакцию и тем самым мутили воду, которая должна оставаться стоячей. Истинным интересам нынешней власти в гораздо большей степени отвечает то, что я назвал «эстетикой банальности». Ведь она куда более незаметным, приемлемым и достоверным образом расходится с правдой, куда легче усваивается общественным сознанием и в результате намного лучше выполняет задачу, которую ставит перед культурой потребительская концепция жизни: не волновать истиной и успокаивать ложью.

Творчество такого типа, разумеется, всегда преобладало. До сих пор, однако, у нас были хотя бы щелки, через которые к публике проникало и творчество, о каком можно было сказать, что оно так или иначе способствует более аутентичному человеческому самопознанию. Такому творчеству всегда было нелегко: с ним боролись не только власти, но также инерционное, склонное к комфорту общественное сознание. Тем не менее до сих пор оно загадочным способом, извилистыми путями и почти всегда не сразу все же доходило до человека и общества и выполняло присущую культуре роль общественного самоосознания.

Речь не идет о чем-то большем, но именно это кажется мне самым важным. И именно это нынешнее руководство — как можно доказать, впервые со времен нашего национального возрождения — сумело почти полностью уничтожить: настолько отлажена сегодня система бюрократического манипулирования культурой, настолько хорошо известны все щелки, сквозь которые могли бы пробиться сколько-нибудь значимые произведения, настолько сильно боится власти и искусства та кучка людей, которая держит в своих карманах ключи от всех дверей.

Вы, конечно, понимаете, что в данный момент я говорю уже не о многостраничных списках деятелей культуры, полностью или частично запрещенных, но о куда худшем «бланковом списке», в который априорно включено все, что могло бы выделиться из общей массы подлинной мыслью, глубоким уровнем познания, высокой степенью искренности, оригинальной идеей, впечатляющей формой. Я говорю о заранее выданном ордере на арест всего внутренне свободного и, следовательно, в самом глубоком смысле слова культурного. Об ордере на арест культуры, который выписало Ваше правительство.

Это опять-таки вызывает вопрос, которым я задаюсь здесь чуть ли не с самого начала: что это все — на деле — означает? К чему ведет? Что это, так сказать, сотворит с обществом? Приведу еще один пример. Как известно, у нас перестало выходить большинство прежних посвященных культуре журналов; если какие и остались, то их так «причесали», что о них почти не стоит и упоминать.

Что в результате этого произошло?

На первый взгляд — ничего: общество функционирует и без всех этих литературных, искусствоведческих, театральных, философских, исторических и других журналов, число которых даже в тот период, пока они издавались, не отвечало латентным потребностям общества, но которые все же существовали и играли свою роль. Скольким людям этих журналов сегодня недостает? Нескольким десяткам тысяч их подписчиков, то есть весьма малой части общества.

Тем не менее речь идет о потере несравненно более значительной, чем оно могло бы показаться с чисто количественной точки зрения. Фактические масштабы этой потери, однако, остаются опять же скрытыми, и их едва ли можно измерить в каких-либо точных цифрах.

Насильственная ликвидация подобного журнала, посвященного, скажем, проблемам театра, — это не просто обеднение его конкретных читателей и не просто акт грубого произвола, направленный против театральной культуры. В то же время — и прежде всего — это ликвидация некоторого органа самоосознания общества, и потому она представляет собой некое плохо поддающееся описанию вмешательство в сложный круговорот и взаимный обмен питательных соков, поддерживающих тот многослойный организм, каким является современное общество; удар по естественной динамике процессов, протекающих в этом обществе; нарушение взвешенного взаимодействия разнообразных его функций, отвечающего достигнутой обществом ступени внутренней структурированности. И точно так же, как длительная нехватка того или иного витамина, с количественной точки зрения составляющего в массе человеческой пищи ничточжную долю, может тем не менее вызвать заболевание, так и потеря одного журнала в конце концов в далекой перспективе может причинить общественному организму куда больший ущерб, чем кажется поначалу. Тем более когда речь идет не об одном журнале, а почти обо всех.

Можно без труда показать, что истинное значение познания, мышления и творчества в многослойном мире культурного общества никогда полностью не исчерпывается тем значением, какое имеют эти ценности для круга физических лиц, которые — в первом приближении, первоначально, «физически» — с ними связаны, активно или пассивно. Этот круг почти всегда узок, в науке в еще большей степени, чем в искусстве, и все же познание, о котором я веду речь, может в конечном итоге, пусть весьма опосредованно, затронуть все общество. Примерно так, как каждого из нас прямо-таки «физически» касается политика, обусловленная атомной угрозой, хотя большинство из нас «физически» не соприкасались с открытиями теоретической физики, которые привели к созданию атомной бомбы. То, что так же обстоит дело и в области гуманитарного познания, история подтверждает множеством примеров небывалого культурного, политического и нравственного подъема общества, изначальным ядром или катализатором которого был акт общественного самоосознания, не только совершенный, но и непосредственно («физически») воспринятый довольно узким кругом исключительных личностей. Этот акт даже мог позднее остаться за рамками восприятия общества как целого — и тем не менее он был непременным условием его подъема! Мы не можем знать, когда неприметная искра познания, появившаяся в нескольких клеточках, специализирующихся на самоосознании организма, вдруг озарит путь всему обществу; возможно, и само оно никогда не поймет, как случилось, что оно вступило на этот путь. Мало того: даже те бесчисленные вспышки познания, которым не суждено озарить путь обществу, имеют свой глубокий общественный смысл, хотя бы он заключался лишь в том, что эти вспышки вообще были, что и они уже самим фактом своего появления стали реализацией определенного круга общественных возможностей (идет ли речь о творческих силах или просто о свободах), что и они формируют и обеспечивают культурный климат, необходимый для возникновения более значимых вспышек. Короче, пространство духовного самоосознания неделимо; перерезав одну нить, мы с неизбежностью разрушим всю сеть, и уже это доказывает особую взаимосвязанность всех тонких процессов в организме общества, о которой я говорил, несамодовлеющее значение каждого из них, а значит, и пагубность нарушения их связей.

Я не хочу сводить все к одному этому аспекту, к тому же довольно тривиальному. Тем не менее: не свидетельствует ли это о пагубном влиянии на общее духовное и нравственное состояние общества, какое имеет и, главное, еще будет иметь упомянутый «ордер на арест культуры», пусть даже его прямой удар приходится на ограниченное число голов?

Если в последние годы на прилавках книжных магазинов не появилось ни одного нового чешского романа, который бы явным образом расширил кругозор нашего опыта, то это, конечно, не будет иметь никаких внешних последствий — читатели из-за этого не выйдут на демонстрации и в конце концов найдут, что почитать. Но кто может оценить, что реально означает этот факт для чешского общества? Кто знает, как эта лакуна скажется на духовном и нравственном климате будущих лет? Насколько она ослабит нашу способность осознавать самих себя? Насколько такое отсутствие культурного самопознания отразится на тех, для кого этот процесс начинается сегодня или начнется завтра? Сколько мистификаций, постепенно оседающих в общем культурном сознании, потребуется развеять и к чему при этом придется вернуться? Кто знает, кто, когда, как и откуда сможет почерпнуть силы, чтобы высечь новую искру правды, если так неумолимо исчезает не просто возможность, но и ощущение возможности этого?

Несколько таких романов, какие отсутствуют в книжных магазинах, все же имеется — они ходят в списках. В данном смысле ситуация еще не столь безнадежна. Из сказанного мною выше вытекает, что даже если подобный роман за долгие годы прочтет не больше двадцати человек, само его существование играет свою роль: уже то, что такая книга есть, что она могла быть написана и живет хотя бы в узком слое культурного сознания, кое-что значит. Но как обстоит дело в областях, где невозможно работать иначе, нежели на уровне так называемых легальных структур? Как определить реальный размер ущерба, какой нанесло и еще нанесет удушение многообещающих течений в сфере театра и кино — видов искусства, имеющих особое социально-будоражащее значение? И к чему в далекой перспективе может привести вакуум, образующийся в области гуманитарных наук, теории и практики профессиональной общественно- научной эссеистики? Кто осмелится оценить последствия того, что были насильственно прерваны разнообразные длительные процессы самоосознания на онтологическом, этическом и историческом уровнях, которые так сильно зависят от доступности материалов для изучения и от возможности периодического публичного обмена мнениями, и вообще насильственного прекращения сколько-нибудь естественного обмена информацией, идеями, знаниями, ценностями и какого бы то ни было общественного формирования взглядов?

Общий вопрос, следовательно, таков: к сколь глубокой духовной и нравственной импотенции нации приведет завтра нынешняя кастрация его культуры?

Боюсь, что пагубные общественные последствия этого надолго переживут конкретные политические интересы, которые их вызвали к жизни. Тем большей будет вина тех, кто принес духовное будущее нации в жертв у властным интересам собственного настоящего.

Если главный закон вселенной — это закон возрастания энтропии* , то главным законом жизни является, наоборот, возрастание структурированности и сопротивление энтропии. Жизнь борется с любой стандартностью и единообразием; ее перспектива — не в унификации, а в дифференциации; это беспокойство трансцендентного, приключение нового, отрицание «статуса-кво»; основополагающий параметр ее развития — это все время воплощающаяся тайна.

В основе же государственной власти, цели которой сводятся к защите собственной несменяемости путем насильственного принуждения к единству и постоянному согласию с ней, лежат, напротив, глубокая подозрительность к любому различию, ко всему уникальному и трансцендентному, глубокое отвращение к неизвестному, неуловимому, ко всякому воплощению тайны, тяга к стандартности, единообразию и неподвижности, любовь к «статусу-кво». Дух автоматизма в ней берет верх над духом жизни. Ее стремление к порядку — это не открытый поиск все более высоких форм самоорганизации общества, адекватных его все возрастающей структурированности, а наоборот, сползание в то «наиболее вероятное состояние», которое представляет наибольшую энтропию. Двигаясь по пути энтропии, такая власть идет против течения жизни.

Как известно, и в жизни человека настает момент, когда мера его структурированности вдруг начинает снижаться и он вступает на путь энтропии. Это момент, когда и он подчиняется общему закону вселенной: момент смерти.

В самой сути власти, которая движется по пути энтропии (и с удовольствием уподобила бы человека компьютеру, куда можно ввести любую программу с уверенностью, что она будет выполнена), таким образом, заложен принцип смерти . Смертью дышит и идея «порядка», проводимая такой властью, с точки зрения которой каждое проявление подлинной жизни — яркий поступок, самобытное слово, оригинальная мысль, неординарное увлечение или вдохновение — есть признак «смуты», «хаоса», «анархии».

Так и существующий у нас режим всей своей практикой, главные аспекты которой я старался один за другим описать, подтверждает, что идеи «спокойствия», «порядка», «консолидации», «выхода из кризиса», «прекращения разлада», «усмирения страстей» и т.д., бывшие с самого начала базой его политической программы, в конечном итоге наполнены для него тем же мертвящим содержанием, что и для всех «энтропических» режимов.

Да, у нас воцарился порядок: бюрократический порядок серой стандартности, искореняющей всякое своеобразие, механического автоматизма, подавляющего все неповторимое, затхлой неподвижности, исключающей все трансцендентальное. Это порядок, лишенный жизни.

Да, в нашей стране спокойно: не так ли, как в морге или в могиле?

В подлинно живом обществе все время происходят какие-нибудь события. Взаимопереплетение человеческих поступков и общественных явлений, явных и подспудных течений создает все новые неповторимые ситуации, взывающие к очередным поступкам и порождающие новые течения. Таинственная жизненная борьба постоянного и переменного, закономерного и случайного, предсказуемого и неожиданного развертывается во времени и выявляется в событиях. Чем более структурирована при этом общественная жизнь, тем более структурировано и время: в нем усиливается элемент исключительности, неповторимости. Это, в свою очередь, дает тем большую возможность воспринимать его в последовательности, как необратимую смену не повторяющихся ситуаций, а соответственно, лучше понимать закономерности происходящих в обществе событий. Таким образом, чем богаче жизнь общества, тем лучше оно осознает свое время, его историзм.

Иными словами: там, где есть простор для общественной жизни, открывается также простор для общественной памяти. Общество, которое живет, имеет историю

Если, однако, преемственность и причинные связи в истории так тесно связаны с элементом неповторимости, непредсказуемости, возникает вопрос, как истинная история — этот неиссякаемый источник «хаоса» и беспокойства, дерзкий вызов порядку — может существовать в мире, где господствует «энтропический» режим.

Ответ ясен: не может. И, по крайней мере во внешних формах, не существует — в результате искоренения жизни как таковой в подобном мире останавливается время, и история исчезает с его горизонта.

Так и у нас с некоторых пор как будто нет истории: мы медленно, но верно утрачиваем понятие о времени, забываем, что когда было, что было раньше, а что позже, что вообще было, и внутри нас нарастает чувство, что это, собственно, неважно. Общественная жизнь теряет неповторимость, а тем самым и преемственность; все сливается в одну серую картину одного и того же коловращения, и мы говорим, что «ничего не происходит». Мертвящий порядок был привнесен и сюда: общественная жизнь полностью упорядочена, а следовательно, мертва. При этом кризис чувства преемственности времени на уровне общества с неизбежностью приводит к подобному же кризису в частной жизни. Теряя осознание истории общества, а соответственно и роли личности в этой истории, частная жизнь возвращается к доисторической ступени, когда ритм времени задают уже лишь такие события, как рождение, свадьба или смерть.

Кризис чувства времени вообще как бы ввергает общество обратно в доисторическую эпоху, когда в течение многих тысячелетий человечество в своем осознании времени не выходило за рамки космо- метеорологического стереотипа бесконечно повторяющихся времен года и связанных с ними религиозных обрядов.

Лакуна, которую оставил покинувший нас будоражащий историзм, конечно, должна была заполниться, поэтому беспорядок в подлинной истории сменил порядок псевдоистории, творцом которого является, однако, не жизнь общества, а планирующий его чиновник. Вместо событий нам предлагают псевдособытия; мы живем от годовщины к годовщине, от торжества к торжеству, от парада к параду, от единодушно одобряемого всеми съезда к единогласным выборам и от единогласных выборов к единодушно одобряемому всеми съезду, от Дня печати к Дню артиллерии и наоборот. Не случайно, что такой эрзац истории позволяет нам получить исчерпывающее представление об «общественной жизни» — не только в прошлом, но и в будущем! — простым перелистыванием календаря. И благодаря тому, что содержание повторяющихся ритуалов общеизвестно, полученная таким образом информация может даже сравниться с той, какую дало бы нам подлинное сопереживание.

Итак, опять-таки: полный порядок — однако ценой возврата к доисторическим временам, при этом с одной оговоркой: если для наших предков повторяющиеся обряды вновь и вновь получали глубокий экзистенциальный смысл, для нас они уже являются лишь самодовлеющей рутиной; власть держится за них ради иллюзии исторической динамики, а люди проходят эти обряды во избежание неприятностей.

«Энтропический» режим имеет единственную возможность повысить в сфере своего влияния общую энтропию: укрепляя собственный централизм, становясь все монолитнее, все туже затягивая на обществе смирительную рубашку одномерного манипулирования. Однако каждый очередной шаг этого режима с неизбежностью ведет к дальнейшему возрастанию его собственной энтропии: в стремлении сделать мир неподвижным он делает неподвижным сам себя и подрывает собственную способность противостоять чему угодно новому и даже самому течению жизни. «Энтропический» режим, таким образом, по сути своей обречен стать в конце концов жертвой собственного мертвящего принципа, причем самой уязвимой ввиду полного отсутствия какого-либо внутреннего стремления, так сказать, противостоять себе самому. Напротив, жизнь тем успешнее и изобретательнее — в силу ее неодолимого противодействия энтропии — борется с чинимым над ней насилием, чем быстрее окостеневает творящая это насилие власть.

Таким образом, губя жизнь, власть губит и себя саму — то есть в конце концов и свою способность губить жизнь.

Иными словами: жизнь можно долго и основательно корежить и искоренять, но навсегда ее не остановить. Пускай тихо, втайне и постепенно, но она идет вперед; хоть тысячу раз отчужденная сама от себя, она неизменно тем или иным образом возвращается к себе; пускай даже подвергшись самому ужасному насилию, она в конце концов переживет власть, которая чинила это насилие. Иначе и быть не может — ввиду глубоко компромиссного характера каждой «энтропической» власти, которая может подавлять жизнь лишь тогда, когда она есть, и которая всем своим существом нуждается в жизни, в то время как жизнь в ней — нет. Единственная сила, действительно способная уничтожить жизнь на нашей планете, — это сила, не знающая компромисса: всеобщее космическое действие второго начала термодинамики.

Если нельзя полностью уничтожить жизнь, то нельзя также навсегда остановить ход истории. Под тяжелой плитой неподвижности и псевдособытий бьет ее потаенный источник и постепенно, незаметно «размывает» эту плиту. Процесс может затянуться надолго, но в один прекрасный день это должно случиться: плита, уже не в силах сопротивляться, начнет давать трещины.

И это момент, когда опять начнут происходить видимые события, подлинно новые и неповторимые; события, не запланированные в официальном календаре «общественной жизни», в связи с которыми мы уже не испытываем чувства, что нам все равно, когда они происходят и происходят ли вообще. События истинно исторические в том смысле, что ими вновь заявляет о себе история .

Но как может в наших конкретных условиях заявить о себе история? Что конкретно значит для нас такая перспектива?

Я не историк и не пророк, и все же я не могу не высказать некоторых своих суждений.

Там, где существует — хотя бы до известной степени — открытая борьба за власть, как единственная реальная гарантия общественного контроля за властью (и в конце концов также свободы слова), власти, хотят они этого или нет, вынуждены постоянно поддерживать своего рода диалог с жизнью общества, решая по ходу дела разнообразные вопросы, которые она перед ними ставит. Там же, где открытая борьба за власть отсутствует (и где с неизбежностью раньше или позже подавляется также свобода слова), что имеет место при каждом «энтропическом» режиме, там власти не адаптируются к жизни, а стараются приспособить жизнь к себе, то есть вместо того чтобы разбираться по ходу дела с ее реальными противоречиями, требованиями и проблемами, они попросту делают вид, что их нет. И все же эти противоречия и требования существуют, хотя и под спудом, накапливаются, нарастают — и однажды, когда спуд уже не может их удержать, вырываются наружу. И это именно тот момент, когда плита неподвижности дает трещину и на сцену вновь выходит история.

Что же тогда происходит?

Хотя власти еще достаточно сильны для того, чтобы воспрепятствовать реализации давления жизненных противоречий в форме открытой дискуссии и открытой борьбы за власть, у них уже не хватает сил до конца противиться этому давлению. Поэтому жизнь врывается туда, куда может: в скрытые кулуары власти, где вызывает скрытую дискуссию и в конце концов скрытую борьбу за власть. К этому власти не готовы — сколько-нибудь серьезный диалог с жизнью выше их способностей. Поэтому они впадают в панику: жизнь в их кабинетах сеет смуту и расставляет ловушки в виде личных конфликтов, интриг и соперничества и даже, если можно так выразиться, накладывает печать на отдельных их представителей: мертвая маска безликости, которая помогала функционерам отождествлять себя с монолитной властью, вдруг спадает, и из-под нее выглядывают живые люди, вполне «по-человечески» борющиеся за власть и друг с другом ради собственного самосохранения. Это знакомый момент дворцовых переворотов и путчей, внезапной и с трудом объяснимой смены людей на их постах и фраз в публичных выступлениях, раскрытия настоящих или выдуманных заговоров и тайных центров, обнародования истинных или мнимых преступлений и раскапывания давних провинностей, изгнания из различных властных органов, поливания друг друга грязью, а иногда также арестов и судебных процессов. И если до сих пор все носители власти говорили на одном языке, одними и теми же фразами, об одних и тех же задачах и их успешном выполнении, то теперь вдруг этот монолитный блок власти распадается на отличимые друг от друга личности, которые хотя и продолжают говорить на одном языке, но используют его для взаимных обвинений. И вот мы с удивлением слышим, что некоторым из них (тем, что проиграли скрытую борьбу за власть) провозглашаемые задачи были в действительности безразличны и они их отнюдь не выполняли, тогда как другим (тем, что выиграли) эти задачи по-настоящему дороги и только они способны их успешно выполнять.

Итак, чем рациональнее выстраивался годами упомянутый официальный календарь псевдособытий, тем иррациональнее происходит внезапное вторжение подлинной истории. Вся ее годами подавляемая неповторимость, исключительность, непредсказуемость, тайна прорывается в одночасье, и если мы годами не удивлялись ничему мелкому, повседневному, то теперь нас ждет одна большая неожиданность — но это того стоит. Вдруг рвется наружу вся «беспорядочность» истории, которая годами подавлялась искусственным порядком.

Разве нам это незнакомо? Разве мы многократно не были свидетелями подобного в нашей части света? Машина, которая годами вроде бы работала без сбоев, за одну ночь разваливается, и система, которая, казалось, будет в неизменном виде господствовать до скончания веков, ибо в атмосфере единодушных выборов и единодушного голосования не существует силы, способной противостоять ей, вдруг ломается. И мы с удивлением обнаруживаем, что все было совсем не так, как мы думали.

Момент, когда такой ураган проносится над затхлым миром стабильных властных структур, для всех нас, находящихся вне власти, впрочем, отнюдь не забавен. Пускай косвенно, но он всегда в конце концов затрагивает и нас. Ибо не незаметное ли и длительное воздействие все время подавляемых, однако не могущих быть до конца подавленным и общественных потребностей, интересов, противоречий всякий раз вызывает эти потрясения власти? И стоит ли удивляться, что общество в такие моменты пробуждается, связывает с ними свои чаяния, обостренно воспринимает их, испытывает на себе их влияние и старается ими воспользоваться! Эти потрясения почти всегда пробуждают какие-то надежды или опасения, почти всегда открывают, истинно или мнимо, простор для новой реализации различных сил и направлений жизни, почти всегда ускоряют различные течения в обществе.

Все это, однако, почти всегда сопряжено — вследствие глубоко противоестественного характера таких форм взаимодействия с жизнью, каковыми являются внезапные потрясения власти, — с большим и заранее не предсказуемым риском.

Попытаюсь подробнее обрисовать один тип такого риска.

Если человек изо дня в день молча подчиняется бездарному руководителю, если он изо дня в день с серьезной миной участвует в обрядах, которые ему на самом деле смешны, если он без смущения пишет в анкетах совсем не то, что думает, и готов публично отречься от самого себя, если он без труда изображает симпатию или даже любовь к тому, что ему на самом деле безразлично или противно, все это еще отнюдь не значит, что в нем совершенно увяло одно из главных человеческих чувств: чувство унижения.

Наоборот, хотя об этом никто и не говорит, люди отчетливо ощущают, что цена их внешнего спокойствия — это постоянное унижение их человеческого достоинства. При этом чем менее они сопротивляются напрямую такому унижению — помогает ли им в этом способность изгнать это чувство из своего сознания и внушить себе, что ничего особенного не происходит, или просто способность стиснуть зубы — тем глубже оно внедряется в их эмоциональную память. Тот, кто в силах противиться своему унижению, быстро о нем забывает; кто же, наоборот, его долго молча терпит, так же долго его помнит. Поэтому в действительности ничто не забывается: весь пережитый страх, все вынужденное лицемерие, все тягостное и недостойное кривляние и, может быть, более всего остального ощущение проявленной трусости — все это оседает и накапливается где-то на дне общественного сознания и потихоньку делает свое дело.

Это, конечно, нездоровое положение. Нарывы вовремя не вскрываются и продолжают гноиться, гной не выходит наружу и отравляет весь организм; естественное человеческое чувство долго не может объективироваться, и длительное заточение в клетках эмоциональной памяти постепенно превращает его в нечто нездоровое, спазматическое, ядовитое — как в результате неполного сгорания образуется углекислый газ.

Удивительно ли, что в тот момент, когда плита дает трещину и лава жизни вырывается наружу, в ней, наряду с разумным желанием исправить прежние несправедливости, стремлением к правде и к переменам, отвечающим жизненным потребностям, встречаются и желчная ненависть, мстительная злоба и лихорадочная жажда получить немедленное удовлетворение за все пережитые унижения! (Безрассудный и часто не адекватный ситуации характер этих устремлений в значительной мере бывает обусловлен смутным чувством, что эта вспышка уже запоздала, что она уже бессмысленна, так как уже неактуален ее импульс и риск, с нею связанный, и что это по сути дела лишь подмена того, что должно было произойти совсем в другое время.)

Удивительно ли, что представители власти, за долгие годы привыкшие к абсолютному согласию, единодушной и безоговорочной поддержке и полному единству всеобщего лицемерия, оказываются в такой момент настолько потрясены всплеском ранее подавляемого чувства, видят в происходящем столь небывалую угрозу для себя и для всего мира (поскольку они — единственные гаранты его существования), что для спасения самих себя и мира без колебаний призывают на помощь многомиллионные чужие армии!

Один такой взрыв мы недавно пережили. Те, которые годами унижали и оскорбляли человека, а когда этот человек возвысил голос, были крайне шокированы этим, сегодня называют то время периодом «разгула страстей». Но какие же страсти тогда разгулялись? Кто знает, какие длительные и глубокие унижения предшествовали этому «разгулу», и осознает социально-психологический механизм последующей реакции на такое унижение, должен скорее поражаться тому, каким относительно спокойным, деловым и даже лояльным был этот «разгул». Тем не менее за этот «момент истины» нам, как известно, пришлось дорого заплатить.

Нынешняя власть глубоко отлична от своей предшественницы, которая существовала в период того взрыва. Не только потому, что та была, так сказать, «оригиналом», а эта является лишь его формализованной имитацией, неспособной понять, до какой степени «оригинал» был со временем демистифицирован, но прежде всего потому, что если прежняя власть имела реальную и весьма значительную социальную опору: доверие (хотя и постепенно падающее) части населения, и на ее стороне была реальная и немалая (хотя постепенно блекнущая) привлекательность обещанных когда-то социальных перспектив, то опорой нынешняей власти выступает уже исключительно инстинкт самосохранения правящего меньшинства и страх управляемого большинства.

Ввиду этого трудно представить себе все возможные альтернативы будущего «момента истины», то есть то, в какой именно форме столь глобальное и откровенное унижение всего общества однажды потребует удовлетворения. И уж совершенно нельзя предвидеть размер и глубину трагических последствий, какие этот момент может иметь — и скорее всего будет иметь — для наших народов.

В этой связи нельзя не поразиться тому, насколько не способна власть, выдающая себя за самую «научную» их всех, которые когда-либо существовали, понять элементарные законы своего собственного функционирования и извлечь уроки из своей собственной истории

Как ясно из предыдущего, у меня нет опасений, что с приходом к власти нынешнего руководства в Чехословакии замерла жизнь и раз и навсегда остановилась история. До сих пор в истории каждая очередная ситуация и эпоха сменялись другой ситуацией и другой эпохой, и эти последние — на благо ли человеку или во вред ему — неизменно оказывались далеки от тех представлений о будущем, какие имели организаторы и правители предшествующей эпохи.

Я опасаюсь другого. Собственно, все это письмо говорит о том, чего именно я опасаюсь: бессмысленно суровых и долговременных последствий, какие будет иметь нынешнее насилие для наших народов. Я боюсь того, какую цену всем нам придется заплатить за это безжалостное подавление истории, жестокое и бесполезное заталкивание жизни куда-то в подвалы общества и человеческих душ, за очередную попытку насильственно воспрепятствовать обществу жить мало-мальски естественной жизнью. При этом, как, надеюсь, ясно из того, что я только что написал, речь идет не только о цене, которую мы все время платим в валюте ежедневной горечи унижения человека и насилия над обществом, и не только о той большой дани, которую нам придется заплатить в виде длительного духовного и нравственного упадка общества, но и о трудно исчислимой сегодня цене того момента, когда вновь вступят в свои права жизнь и история.

Ответственность руководящего политика за ситуацию в стране бывает различна, и при этом она никогда не абсолютна. Никто не правит в одиночку, так что определенную долю ответственности несут и те, кто такого политика окружает. Ни одна страна не существует в вакууме, а следовательно, на ее политику всегда тем или иным образом влияет также политика других стран. Разумеется, за многое всегда ответственны и те, кто правил прежде и чья политика предопределила нынешнее положение страны. Наконец, за многое в ответе и граждане, каждый из них сам по себе, как полноправная личность, своими ежедневными решениями влияющая на общее состояние, и все вместе как некое социально-историческое целое, определяемое условиями, в которых оно развивается, но и в свою очередь определяющее эти условия.

При всех этих ограничениях, которые, естественно, применимы и к нашей современной ситуации, Ваша ответственность как руководящего политика все же велика: вместе с другими Вы формируете климат, в котором всем нам суждено жить, и тем самым оказываете прямое влияние также на конечный размер той цены, какую придется заплатить нашему обществу за свою нынешнюю «консолидацию»

В чехах и словаках, как и в любом народе, имеются различные задатки: у нас были, есть и будут герои, и точно так же у нас были, есть и будут предатели и доносчики. Мы способны развивать свои творческие силы и фантазию, подняться духовно и нравственно до небывалых свершений, бороться за правду и жертвовать собой ради других, но точно так же мы способны впасть в полное равнодушие, не заботиться ни о чем, кроме собственных желудков, и ставить друг другу подножки. И хотя человеческие души — не бутылки, в которые любой может налить что угодно (это высокомерное представление о народе часто встречается в официальных речах, когда звучит страшная фраза о том, что то или иное «внедряется в сознание людей»), тем не менее от руководителей во многом зависит, какие из противоположных предрасположений, дремлющих в обществе, будут мобилизованы, каким из этих возможностей будет дан шанс проявиться, а какие, наоборот, будут подавлены.

Пока систематически активизируется и развивается худшее в нас: эгоизм, лицемерие, равнодушие, трусость, страх, безразличие, желание выйти сухим из воды, невзирая на последствия этого для общества.

При этом нынешнее руководство государства имеет возможность воздействовать своей политикой на общество так, чтобы дать шанс не худшему, а наоборот, лучшему в нас.

На данный момент вы выбрали самый удобный для себя и самый опасный для общества путь, то есть путь внешней видимости ценой внутреннего упадка, путь возрастания энтропии ценой истребления жизни, путь защиты своей власти ценой углубления духовного и нравственного кризиса общества и систематического унижения человеческого достоинства

А ведь даже при всех ваших ограничениях у вас есть возможность сделать многое для пусть даже относительного улучшения ситуации. Этот путь, возможно, труднее и не такой благодарный, он не сразу привел бы к видимым результатам и кое у кого встретил бы сопротивление, но с точки зрения действительных интересов и перспектив нашего общества он был бы, несомненно, разумнее.

Как гражданин этой страны я открыто и публично призываю этим письмом Вас и всех остальных руководящих представителей нынешнего режима обратить внимание на явления и взаимосвязи, которые я Вам попытался показать, чтобы в свете этого оценить меру своей исторической ответственности и действовать сообразно ей.

8 апреля 1975 года

Вацлав Гавел

Дождь в вашей почте
Нажав кнопку подписаться, я соглашаюсь получать электронные письма от телеканала Дождь и соглашаюсь с тем, что письма могут содержать информацию рекламного характера.