Кашин и лукошко глубокомыслия: Украина повторяет за Чечней, Кремль обижает татар и самая отвратительная черта России

28/07/2017 - 20:16 (по МСК) Олег Кашин

Каждую неделю Олег Кашин пишет колонки и думает о судьбах родины. На этот раз он поговорил о том, как пленение в Донбассе Виктора Агеева приобретает новый смысл для украинской власти, рассказал, как нежелание Кремля продлить договор о разграничении полномочий с Татарстаном закладывает основу будущего конфликта и объяснил почему путинской власти выгодно вообще все: и активность, и пассивность, и участие, и неучастие.

Спустя почти месяц после того, как стало известно о пленении на Украине российского солдата Виктора Агеева, российский МИД выступил с требованием срочно обеспечить к нему консульский доступ, украинцы в ответ говорят, что Россия тоже не пускает дипломатов к тем гражданам Украины, которые сидят в российских тюрьмах, прежде всего к Олегу Сенцову.

Эта дипломатическая полемика и вообще публичный интерес российских властей к судьбе Агеева — прямое следствие превращения пленного солдата в публичную персону. Если бы Агеев так и оставался неизвестным солдатом, или даже не солдатом, потому что по российским бумагам такие люди, как мы знаем, всегда оказываются давно уволившимися из армии частными лицами — если бы Агеев так и оставался в тени, то не было бы ни консульского интереса, ни вообще ничего. Его семья не знала бы, где он, его можно было бы тихо убить, или пытать — да что угодно.

Публичность спасает. Но понятно, что мотивация украинской стороны, которая охотно соглашается на эту публичность, не связана с желанием спасти Агеева. Для Украины пленный российский солдат — очередное доказательство участия российских военных в донецкой войне, очередной законный повод обвинить Россию в агрессии. Так было с Александровым и Ерофеевым, так было с другими нашими пленными, и так же происходит сейчас с Агеевым. Так же, да не совсем так. То ли у кого-то в Киеве сдали нервы, то ли просто в украинское военное ведомство пришли новые пиарщики, которые посчитали, что Агеева можно использовать не только как живое доказательство российской агрессии, но и как предмет для чуть более эмоциональной агитации. Маме Агеева, которая через «Новую газету» обратилась к Петру Порошенко с просьбой пустить ее к сыну, разрешили приехать в городок Старобельск, где Агеева держат в тюрьме, на их встречу позвали прессу, которая — украинская пресса прежде всего — активно стыдит и самого Агеева за то, что он агрессор, и его маму за то, что она вырастила агрессора, а сама смотрела Соловьева и Киселева, не задумываясь о том, что на Украине идет война, и заволновалась только тогда, когда эта война коснулась персонально ее.

Журналист «Новой газеты» Павел Каныгин, который вез Светлану Агееву на Украину, и которого у нас часто ругают за то, что он находится слишком в хороших отношениях с официальной Украиной — так вот, Павел Каныгин на пресс-конференции Агеевых не выдержал, и когда очередной украинец назвал Агеева военным преступником, Каныгин его перебил и сказал, что это солдат, а не террорист, и что на войне одни солдаты стреляют в других, это война. Почему-то такие слова украинскую сторону бесят особенно, и это такой парадокс — это ведь Россия отрицает, что она ведет на Украине войну, это Россия говорит, что «их там нет». А на Украине наоборот, уже три года говорят о войне и о российских солдатах, но, оказывается, относиться к войне как к войне не готовы и украинцы. Им удобнее называть вражеских солдат террористами, а своих солдат считать невинными жертвами, как если бы они действительно погибли в результате террористического акта. Собственно, по поводу Агеевых самый популярный украинский комментарий и в соцсетях, и в прессе — что маму Агеева надо было свозить на могилы девяти погибших в день ее приезда украинских солдат, чтобы ей стало стыдно. И это все-таки очень абсурдная с точки зрения войны ситуация — военная пропаганда никогда не называет солдат жертвами.

О том, как выглядит поездка Светланы Агеевой к пленному сыну, если смотреть на нее русскими глазами — я написал колонку для издания Republic.

Публично стыдить мать вражеского пленного солдата – такого все-таки нет в обычаях и традициях войны, это украинское ноу-хау, вдвойне омерзительное, если иметь в виду, что на дворе 2017 год, когда общечеловеческие нравы смягчились до исторического рекорда (грубо говоря, в эпоху, когда мир спорит о туалетах для трансгендеров, принцип «мать за сына» выглядит слишком средневеково). К тому же в соприкосновении с коллективным опытом и памятью российского общества это ноу-хау приобретает дополнительный оттенок, поскольку у нас такое уже было, когда матери солдат, понимающие, что, кроме них, до их детей никому нет и не будет никакого дела, сами едут выручать своих сыновей из плена.

Архетипический сюжет ⁠первой чеченской войны, пересаженный на украинскую почву, ставит ⁠эмоциональный знак равенства между нынешней Украиной и старой недоброй Ичкерией. Вести себя так, чтобы ассоциироваться у россиян с чеченскими командирами девяностых, – сомнительная тактика, которую не оправдывает никакое поведение российской стороны. Но ответственность за то унижение, которому сейчас семью Агеевых подвергают на Украине, делит с украинским государством и российская власть, три года назад гордившаяся новым обликом российской армии, пришедшим на смену несчастным призывникам девяностых и нулевых, но Агеев больше похож именно на тех солдатиков, а вовсе не на универсальных солдат, дебютировавших в Крыму, – имиджевые наслоения с рабоче-крестьянской российской армии слетают на раз.

Россия на этой неделе стала чуть более единой, чем была до сих пор. Истек, или истекает — на этот счет есть разные мнения, — срок действия договора о разграничении полномочий между Москвой и Казанью, подписанного в 2007 году. Татарская сторона просит продлить договор или подписать новый, Кремль отвечает, что ничего продлевать не будет, и что надо дальше жить без договора, как все.

Если бы я был учителем истории, я бы на примере российско-татарских (как звучит, а) отношений рассказывал ученикам о том, как менялось устройство России в постсоветские годы. Решение о том, что отношения России и Татарстана строятся на основе равноправного договора, принял татарский народ на референдуме весной 1992 года, 25 лет назад. Татарстан для тогдашней России был чем-то вроде Приднестровья для Молдавии — в последний год существования Советского Союза, когда союзные республики одна за другой начали ссориться с Кремлем вплоть до провозглашения собственной независимости, Кремль делал ставку на внутренние противоречия в этих республиках, то есть если Кишинев хочет отделяться от Союза, то от Кишинева, в свою очередь, захочет отделиться Тирасполь, а от Грузии — Абхазия. С новыми российскими властями у советского центра тоже был конфликт, и в этом конфликте центр делал ставку на автономные республики, которым было предложено повысить свой статус до союзных. Татарская АССР стала Татарской ССР еще в 1990 году и собиралась подписывать новый союзный договор на тех же правах, что и Россия или Украина, а когда Союз распался, Татарстан начал экспериментировать со своим суверенитетом и устроил тот самый референдум. Москва относилась к референдуму нервно, но по сравнению с Чечней, которая открыто заявила о выходе из России, сепаратистский Татарстан не казался серьезной проблемой, и только после того, как в Татарстане не состоялся референдум о новой, нынешней российской конституции, в Кремле согласились заключить с Татарстаном отдельный договор о его правах и полномочиях в составе Российской Федерации. Потом, в течение всех девяностых, такие договоры Кремль заключал со многими регионами, даже с Москвой — я думаю, это и делалось для того, чтобы эксклюзивный статус Татарстана был менее эксклюзивным.

Когда Путин стал строить вертикаль, все эти договоры были отменены, кроме одного — татарского, который перезаключили десять лет назад. Важный, влиятельный и экономически сильный регион смог разговаривать с Москвой на равных даже в условиях, когда другие регионы оказались лишены такой возможности. Даже когда по инициативе кавказских регионов российские республики одна за другой стали отказываться от должности президента, чтобы в России был только один президент — тот, который в Москве, — Татарстан оказался единственным регионом, в котором сохранилось президентство, то есть президентов сейчас в России два, Путин и Минниханов. Понятно, что это уже не тот сепаратизм, который был двадцать пять лет назад — гораздо меньше реального, гораздо больше символического. Но символическое очень часто оказывается весомее того, что можно потрогать руками. Многие войны начинаются из-за символического. Кремлю ничего не стоило бы сейчас продлить договор с Татарстаном, но, идя на принцип, он обижает татар и закладывает основы будущего конфликта — вот такую тревожную колонку я написал для Republic.

Сейчас, когда вертикаль бесспорно сильнее, чем десять лет назад, а Татарстан гораздо менее самостоятелен, чем в лучшие годы Шаймиева, пересмотр договорных отношений с Татарстаном – это уже не вопрос сохранения целостности страны, а скорее моральная, эмоциональная потребность, основанная в том числе на личных амбициях Сергея Кириенко, не сумевшего подчинить Казань себе в те годы, когда он был приволжским полпредом. Вне зависимости от того, удастся ли татарской стороне уговорить Москву продлить договор или заключить новый, цена вопроса сейчас – моральное удовлетворение одной стороны и легкая (или не очень легкая) обида другой. Территориальной целостности России в любом случае ничто не угрожает. Рустам Минниханов и в статусе президента Татарстана, и в статусе «простого» главы республики останется вассальным подчиненным Владимира Путина, а сам Татарстан – образцовым российским регионом. Путинская вертикаль давно построена, и сейчас речь идет только о ее унификации, которая, если состоится, станет признаком талантов и умений нынешней кремлевской администрации и еще – самым ощутимым ударом по государственному и национальному строительству постсоветского Татарстана.

Это похоже на русификацию Польши, Финляндии и Прибалтики в царствование Александра III: имперская власть строила в столицах огромные православные соборы, переводила школьное и университетское образование на русский язык и вообще всячески приводила окраины к общероссийским стандартам, совсем не думая о рисках, с которыми это сопряжено, и о противоречиях, которые унификация не просто не снимает, а, загоняя их вглубь, делает еще более неразрешимыми.

Лукошком российского глубокомыслия назвал меня классик отечественной политики Глеб Павловский на очередном витке самого, наверное, бессмысленного политического спора нашего времени — спора о выборах и о том, как надо себя с ними вести. Участвовать или нет, бойкотировать или нет, замечать или нет. Евгений Ройзман, которого не пустили на губернаторские выборы, предлагает их бойкотировать, Алексей Навальный его поддерживает и, как многие считают, скоро тоже призовет к бойкоту уже президентских выборов, если его на них не пустят. Старшее поколение помнит советские выборы — ну вот те, на которых Черненко голосовал в больничной палате. Кто-нибудь помнит какие-нибудь споры о тех выборах? Чтобы Сахаров писал — надо идти голосовать, а Солженицын ему отвечал — нет, надо бойкотировать. Такого не было. Всем было понятно, что это не выборы, а пустой ритуал, про который даже сама власть уже плохо помнит, кто его придумал и зачем он вообще нужен.
Люди, которые живут в России сейчас, наверное, слабее характером, чем то поколение, которое было во времена Солженицына и Сахарова — сейчас многим нужнее иллюзии, многим нужнее ритуалы. Я не вижу за собой морального права кого-то к чему-то призывать — если хотите стоять у куба, стойте на здоровье. Но любой содержательный разговор о перспективах того, что у нас называют оппозицией, всегда упирается в один и тот же тупик — Кремлю выгодно вообще все, и активность, и пассивность, и участие, и неучастие. Когда я об этом говорю, меня ругают за пессимизм и пораженчество, мне это кажется скорее реализмом, но, повторю, я не настаиваю на том, что я прав — если вам не нравится мой пессимизм, читайте оптимистов, которые обещают падение режима уже через месяц. Таких авторов много, они о скором падении режима пишут уже много лет подряд.
Моя колонка о том, что все тлен и безысходность — как обычно, в Republic.

Конечно, можно считать стороной противостояния с властью все общество целиком. Это даже логично – власть ведь сама ставит себя вне общества, она ему неподконтрольна и неподотчетна, она защищается от него, постоянно изобретая новые полицейские способы, создавая новые структуры и закупая новое оружие. Собственно, изоляция власти от общества – это и есть причина, заставляющая искать способы смены власти. Не коррупция, не спорная внешняя политика, не войны, а именно хронический конфликт между обществом и властью – самая отвратительная и самая опасная черта нынешней России.
В такой конструкции оппозицией можно было бы по умолчанию считать весь народ, если бы не зашкаливающие социологические цифры поддержки власти, которые не ставят под сомнение даже ее критики, то есть, наверное, здорово было бы, если бы каждый российский гражданин ощущал себя стороной противостояния с властью, но он же не ощущает, и любой, кто попытается говорить с властью от его имени, окажется самозванцем.
Путин безальтернативен сейчас не потому, что Навальный открыл в регионах недостаточно штабов, и не потому, что демократические силы так и не объединились в широкую коалицию, а потому, что до сих пор ни одна сколько-нибудь заметная часть общества не считает себя чем-то всерьез обделенной при Путине и не рассчитывает на то, чтобы стать бенефициаром смены власти. Пока никто не придумал, кому и почему станет хорошо в России без Путина, Путину ничто не угрожает.

Кроме колонок я пишу еще и книги, и одна моя книга даже выдержала два издания — я и сам люблю ее больше всего, это такой сборник эссе о разных людях из прошлого, политиках, писателях, ученых. Я встречался с ними и писал о них на протяжении двух лет, но для меня это не столько журналистский или писательский, а такой метафизический опыт — это были очень пожилые люди, и моим главным конкурентом в погоне за этими людьми были не другие авторы, а сама смерть — к кому-то первым приходил я, а к кому-то она. Иногда я опережал ее совсем ненамного — например, академик Федор Углов умер через два дня после нашей встречи, ему было сто четыре года. Каждый раз, когда умирает очередной герой этой книги, я открываю ее на странице, посвященной ему, и перечитываю. На этой неделе мне пришлось перечитывать свой текст об Артеме Тарасове, первом в СССР публичном миллионере. Кажется, это был самый молодой герой моей книги, мы встречались, когда ему не было шестидесяти, но и он, герой восьмидесятых, выглядел такой уходящей натурой — от возраста это не зависит. Мне грустно, когда умирают мои герои. Родным и близким Артема Тарасова — мои соболезнования, и вообще хочется, чтобы уходящей натурой становились не люди, а то затянувшееся время, в которое мы живем и о котором говорим в нашей программе «Кашин.Гуру». Встретимся через неделю на Дожде, всего доброго.

Также по теме
    Другие выпуски