«А мне, дети, пуля попала прямо в сердце». Отрывок книги воспоминаний Евгения Евтушенко

Новости
22 мая
11 599
0

Евгений Евтушенко представил свой автобиографический роман «Берингов тоннель». Он еще не дописан (точнее, не додиктован — Евтушенко читает его вслух, а не пишет), но поэт пообещал «свести концы с концами» к сентябрю, несмотря на плотный рабочий график. Дождь публикует фрагмент книги, над которой Евтушенко трудился 15 лет.

Первая глава. Воскрешение шинелей.

— Да ты не бойся этих шинелей, я тоже сначала боялась, а теперь привыкла, — тихо сказала мне девочка в вязаной шапочке с помпонами, из-под которой, как два язычка пламени, торчали ее огненно-рыжие косички.

— Я не боюсь, — соврал я, поправляя слишком большую, сползавшую на лоб солдатскую ушанку с помятой алой красноармейской звездой и еле заметной пулевой дыркой.

На полу марьинорощинского швейного ателье мерзлыми штабелями лежали красноармейские шинели, только что привезенные для починки с фронта, который все приближался и приближался к Москве. Шинели были пробиты пулями и осколками снарядов, шинели были в снегу и во льду, но и снег, и лед были красного цвета. Шинели оттаивали медленно, потому что крохотная железная печурка, которую топили старыми газетами, грела плохо и в щелях пола проступал иней.

Школьники, девчонки и мальчишки, расположились прямо на груде этих шинелей, очищая шинели молотками и половинками кирпичей от кровавых ледяных наростов. Лишь после этого шинели попадали в руки портних. Портнихи в ватниках, шубейках сидели на столах, поставив ноги в сапогах и валенках на табуретки. Портнихи дышали на синие от холода руки, их иглы были неуклюжи, а швейные машинки стрекотали невесело. Шинели выглядели как тяжелораненые на операционных столах в руках у хирургов. Шинели были самыми молчаливыми ранеными на свете и не стонали, когда портнихи кромсали их ножницами, отрезая окровавленные клочья, или терзали крупными, почти сапожными иглами, накладывая швы, и делая иногда из двух или трех шинелей одну.

— Смотри, что я нашла в кармане шинели, — полушепотом сказала мне девочка с помпонами. Вообще-то ее полное имя было Лариса, но все ее звали Лора. Мы жили в одном и том же дворе, учились в одной и той же школе, хотя в разных классах. На ее маленькой, обсыпанной чернильными пятнышками ладони лежал мраморный кусок сала, чуть розоватый, с темно-красными прожилками, а к серебристой кожице с лиловатым ветеринарским штампом еще прилипли клочки газеты, в которую это сало было обернуто.

— Хочешь есть? — спросила Лора.

— Хочу, — ответил я.

— Я тоже, — сказала Лора. — А хлеб у тебя есть?

— Нету.

— У меня тоже. А нож?

— Тоже нет.

— Тогда будем кусать по очереди. Кто первый? — голос девочки сразу стал деловитым.

— Ты женщина, ты первая, — буркнул я.

— Мерзлое, зубы ломит, — сказала девочка, протягивая мне кусок с оттиском своих зубов. Я так и впился в сало, перемалывая его зубами и глотая вместе с газетными буквами. За шматок сала такой же величины наш сосед по 4-й Мещанской, тихий бухгалтер Дубенский отдал старинную музыкальную шкатулку, изнутри которой на крошечном облупившемся коне с отломанным хвостом выскакивал крошечный гусар в фарфоровом алом ментике, вскинув фарфоровую позолоченную трубу, откуда раздавались тоненькие, но все-таи победные звуки.

— Кусай, кусай еще, не стесняйся, — сказала Лора. — Ты больше меня, и тебе больше надо, хотя ты помоложе, чем я. Тебе ведь, насколько я знаю, десять, — она испытующе посмотрела на меня, как будто догадываясь, что я обычно прибавляю себе год. Мне все время хотелось побыстрее постареть, но не получалось. Правда, долговязость все-таки взрослела.

— Десять, десять, — торопливо заверил я ее, предательски краснея.

— Ну вот, видишь, я старше, мне целых двенадцать. А ты знаешь, он был старшина.

— Кто, он?

— Ну тот, чье сало мы едим. Петлицы на шинели старшинские. Да ты что есть перестал? Мы у него не украли, он же все равно убитый.

— Откуда ты знаешь?

— А у него на шинели две дыры большущие с рваными краями: одна на груди, другая на спине. Наверное, снарядный осколок, навылет. Да ты ешь, ешь. Что добру пропадать-то?

Этот светящийся кусок сала был неожиданнее серебряного слитка. В карманах шинелей редко можно было найти что-нибудь, их уже проверяли до нас. Монеты почти не попадались. Когда мы выворачивали карманы, из них чаще всего сыпались только сухарные или табачные крошки. Состукивая мерзлую кровь с пробитой на груди солдатской шинели я вдруг ощутил, что мой молоток ударил по чему-то твердому, я нащупал нечто, зашитое в подкладку. Я протянул девочке шинель.

— Посмотри-ка, что это?

— Ой, наверное, что-то особо секретное, — прошептала Лора почти неслышно, и глаза ее заволокло дымкой предвкушения тайны. Она, долго не думая, распорола подкладку ножницами, там был маленький металлический складень. Когда мы его раскрыли, то увидели изображение женщины с ребенком на руках. Ее темное, словно обугленное лицо проступало внутри выреза в чеканке. Я никогда не видел ни этой женщины, ни этого ребенка.

— Кто это? — спросил я.

— Не знаю, — ответила девочка.

Мы показали нашу находку старшей портнихе, высокой, властной женщине с мужскими крупными руками и седой челкой, нависавшей над сосредоточенными глазами. Мы слышали, что у нее в самом начале войны пропал без вести сын, но сама она об этом никогда не говорила.

— Дети, вы правда не знаете, кто это? Да вы что, в церкви ни разу не были? Иконы ни разу не видели? — неверяще спросила она, а потом грустно спохватилась, — Ах да, ведь вы же, как это сейчас называется, октябрята. Я и забыла, что в церковь теперь дети не ходят, только мы, старухи. Эта женщина Матерь Божия, а младенец в ее руках Иисус Христос.

Мы с девочкой непонимающе переглянулись.

— А Христос кто? — набрался смелости я.

— Бог.

— А Бог кто?

— Тот, кто все видит.

— И нас сейчас?

— И нас.

И тут же сама, всевидяще заметив, что происходит за три стола от нее, крикнула молодой портнихе:

— Эй, красавица, а ну покажи мне шинель, которую ты починила. Ты что же это сотворила, а? Левый рукав у шинели с майорскими нашивками, а ты к нему пришпандорила правый с лейтенантскими. Ну-ка, давай, спарывай.

Старшая портниха осторожно затворила складень и протянула его мне.

— То ли ты Бога нашел, то ли Бог — тебя. А теперь смотри, с Богом не расставайся.

А на продавленном диване спал совсем юный лейтенант, не сняв ни собственной, видавшей виды шинели, ни варежек, ни хромовых сапог, совсем не по-фронтовому новеньких, сверкающих, словно у танцоров из ансамбля красноармейской песни и пляски. На полу прикорнул шофер его грузовика, не старше лейтенанта, только сапоги у него были другие, кирзовые, с латками на внутренней стороне голенища. Борта стоявшего у крыльца ателье грузовика, на котором с фронта прибыл невеселый груз, были изрешечены пулями не меньше, чем шинели. Лейтенант время от времени вскакивал, протирая крестьянской вязаной варежкой с красным петушком воспаленные глаза, и убедившись в том, что работа идет, снова рушился в сон. Он ждал, когда шинели будут готовы, чтобы опять отвезти их на фронт, под новые пули. У лейтенанта было почти младенческое нежное лицо.

— Ой, он так на девочку похож, — вздохнула молодая портниха, несмотря на военное время с накрашенными, хотя и в меру, губами, и с бигудями, ощерившимися из-под шерстяного платка. — Сапоги-то у него хороши, а вот шинель никудышная, вся в прожженинках, да и в пятнах, от крови, наверное.

Она на цыпочках подошла к лейтенанту, присела на край дивана и тихонечко начала заштопывать его шинель, прямо на нем. Перекусывая нитку, она наклонилась и быстро поцеловала лейтенанта в щеку, но только кончиками губ, тем не менее ее губы остались на его щеке неярким, но розовым дымчатым очертанием от помады. Портниха тихонечко стерла след поцелуя кружевным батистовым платочком.

— Ой, от него войной-то и не пахнет. А знаете чем? Жасмином. У нас во дворе большущий куст стоял. Я в детстве любила в жасмин лицо прятать. Жалко, что я для лейтенанта старая. Ему, наверное, лет двадцать с поросячьим хвостиком, а мне уже с длинным коровьим хвостищем.

Тем не менее прежде чем продолжать работу, она скорехонько избавилась от бигудей, высвободив из-под платка созданные ими кудряшки. Она штопала быстро, ловко, но когда нужно было вдеть новую нитку, то привычно послюненный хвостик нитки никак не попадал в игольное ушко. Вдруг она остановилась:

— Ой, бабоньки, да тут на груди свежая штопка. У него и самого-то шинель, видно, с мертвого. Неужели и этого лейтенанта тоже когда-нибудь…

— Не каркай! — оборвала ее старшая портниха.

Я постепенно привык к этим шинелям, поколачивая молотком кровавый лед на закраинах дыр и отдраивая сукно кирпичом. Руки у меня были красные от чужой, постепенно оттаивающей крови и от кирпичной крошки. Но я уже не боялся этих шинелей. Монотонное постукивание молотком превратилось в скуку. А какому мальчику может понравиться скука? Захотелось во что-то поиграть. А почему не в эти шинели? Найдя огромную дыру на спине, я радостно закричал:

— Меня убило в спину!

Лора мгновенно подхватила игру, показывая шинель без правого рукава:

— А у меня оторвало правую руку.

— Меня ранило в плечо, — гордо показал кровавую дыру на шинели мальчишка по прозвищу Жиртрест, из последних московских детей-толстяков, уже редких той раннеснежной осенью 1941 года.

В дальнем углу другой пацан с чувством превосходства торжествующе вскинул над головой чудом уцелевшую половину шинели:

— А меня разорвало пополам.

Портнихи даже не останавливали этой страшноватой игры, продолжая чинить шинели. Старшая портниха прощупала совсем незаметную дырочку на груди одной из шинелей и почти неслышно сказала, тоже как будто присоединяясь к этой игре:

— А мне, дети, пуля попала прямо в сердце, — но не заплакала, а продолжала, — штоп, штоп, штоп…

***

Вот это первая глава.

Теперь такое стихотворение, одно из последних, которое я написал недавно, я не знаю, это связано просто с названием, и вставлю я его куда-нибудь в этот роман, не знаю. Может быть, в виде пролога.

Это моя биография практически, в сжатом виде. Не моя вина, моего прапрадеда, но немножко и моя тоже, и нашего поколения.

Петровское окно.

Пра-прадед мой был не правитель,

Он ссыльный был, но сквозь метель

В проливе Беринга провидел

Пробитый правнуком тоннель.

Он, пан Байковский, был таковский,

Каких немного было встарь.

Поляк, а вот душой — московский,

И государственник-бунтарь.

От станции Зима за фартом

К Чукотке мчал, доверясь нартам,

Потом из без собак с азартом,

Рискуя сверзиться в провал,

К Аляске, чуть пригретой мартом,

Как по игральным скользким картам,

По айсбергам дотанцевал.

И в соболиную кухлянку

Одетую не задарма,

Он эскимоску-христианку

Привез на станцию Зима.

Он шляхтич, чуть не королевич,

Был знатоком любых искусств,

И Пушкин пели, и Мицкевич,

Из эскимосских ее уст.

С дворянской дерзостью тогдашней,

Какая шла ему к лицу,

Послал набросок карандашный

Тоннеля Зимнему дворцу.

Какою у канцелярской крысой,

Чертеж великий не ценя,

Был верноподданно изгрызан,

Спасая от забот царя?

Геополитика другая

У нас могла бы стать тогда,

Но чертежи надежд сжигая,

Жила придворная орда.

Мы о царе Петре забыли,

Поправ остатки наших прав,

И мы в ГУЛАГ себя забили,

Весь шар земной у нас украв.

Америка, ты проглядела,

Тоннель — волшебнейшее дело,

Не важно, что тоннель — окно,

Лишь все бы стали заодно.

Боюсь в себе я обознаться,

Что не двужильный я, не тот,

Кто сам киркою рудознатца

Тоннель в Америку пробьет.

Боюсь в России обознаться —

Вдруг выжить ей не по плечу,

Я родину в обозе наций

Отставшей видеть не хочу.

Нам Пушкин — открыватель мира,

И хоть он был невыездной,

Вместил и Данте, и Шекспира,

Всечеловечеству родной.

И мы (я имею в виду наше поколение, шестидесятников) явились в этом мире,

Чтоб гибель мира не проспать,

И мы стихами проломили

Окно петровское опять.

Уитмен, я с тобой хотел бы

Поговорить. Пришла пора,

И в моих легких воздух Эльбы

С дымком солдатского костра.

Мы не хотим назад в холопы,

Где не обманешь, не продашь,

Культура наша — дщерь Европы,

Хемингуэй — он ваш и наш.

Не прибегать же нам к подкопу,

Когда хотят, так неумны,

Окно петровское в Европу

Забить не с нашей стороны.

А с нашей — рык новобоярства:

«Окно на Запад? На хрена?

Нам нужен царь, кого боятся,

Но без петровского окна».

Закрыть Россию, ее слово,

Да это же такая стыдь,

Как изолировать Толстого

И Достоевского прикрыть?

А я в моменты истерии

Участник лишь одной войны:

Не позволять закрыть Россию

Ни с той, ни с этой стороны.

И нужен пушкинский нам воздух,

Всех стран дыханием согрет,

А не от крови ржавый гвоздик,

На коем сталинский портрет.

Но террористы так довольны,

Ухмылки масками прикрыв,

Что отвлекают мини-войны

От единенья против них.

Россия, выживи великой,

Не поскользнись, не упади.

Все человечество с улыбкой

Жми к воспрянувшей груди.

Гвоздями при любом режиме,

Не нашими и не чужими,

Мы не позволим все равно

Забить петровское окно!

Дождь в вашей почте
Нажав кнопку подписаться, я соглашаюсь получать электронные письма от телеканала Дождь и соглашаюсь с тем, что письма могут содержать информацию рекламного характера.