Лекции
Кино
Галереи SMART TV
Виктория Толстоганова: «Если мы говорим о крушении прекрасных 90-х, моя семья была там, где денег не было вообще. Нам вообще нечего было есть»
Актриса о том, почему перестала играть в театре, любимых режиссерах и «отчаянном безденежье»
Читать
51:33
0 18541

Виктория Толстоганова: «Если мы говорим о крушении прекрасных 90-х, моя семья была там, где денег не было вообще. Нам вообще нечего было есть»

— Как всё начиналось
Актриса о том, почему перестала играть в театре, любимых режиссерах и «отчаянном безденежье»

В этом выпуске программы «Как все начиналось» актриса Виктория Толстоганова поделилась историями о своем становлении на путь актрисы — от «отчаянного безденежья» до учебы в ГИТИСе и крупных ролей. Поговорили о работе с Никитой Михалковым, Кириллом Серебренниковым, Владимиром Мирзоевым, съемках второй части «Утомленных солнцем», а также о том, почему она предпочла кино театру.

Мое почтение, драгоценные зрители телеканала Дождь. В эфире программа «Как все начиналось». Меня зовут Миша Козырев, мы пишем летопись девяностых и не только. Я приглашаю сюда людей, которые могут вспомнить это время, и вообще тех людей, с которыми мне, в первую очередь, интересно разговаривать. У меня в студии Виктории Толстоганова. Здравствуй, Вика.

Здравствуй, Миша.

Начнем вот с чего. Я был один у родителей. Как правило, считают, что люди, которые одни в семье, они вырастают кончеными эгоистами и всегда привыкли, что все внимание на них. Но ты долгие годы, девять лет, ты тоже была одна, потом сразу стала старшей сестрой.

Ты, кстати, абсолютно прав, что это очень долгие годы, девять лет, я была абсолютно одна. Но я тебе хочу сказать, что эгоистами вырастают еще и те, кто не одни в семье, я явный такой представитель этого, в принципе, не помешало мне ничего в этой жизни быть эгоисткой. В девять лет стали рождаться сестры, знаешь, они еще так появлялись, я иногда, как мне казалось, как мне кажется сейчас, поворачивала голову на подушку, у нас были бабушкины большие, раньше были такие большие подушки, и снова какой-то кулек лежит новый, реально.

Кулек?

Да, и опять эта какая-то очередная девочка, только девочки. Никакого чуда рождения ребенка у меня не было долгие-долгие годы. И захотеть родить своего ребенка мне тоже было непросто. И только когда уже включился какой-то другой, видимо, механизм, физический материнства, тогда я подумала, что, да, наверное, дети, может быть, надо рожать детей, а до этого нет.

И поэтому я жила прекрасно, припеваючи. Мама, надо не то что отдать ей должное, мама вот она у нас всегда такая, ни разу в жизни я не помню, чтобы она меня попросила погулять со своей младшей сестрой или… Один раз я оставалась, я очень хорошо помню, что один раз я оставалась со своей следующей сестрой, видимо, мне было как раз те самые девять лет, а ей совсем ничего. Она лежала на круглом столе и лежала, ну я с ней чуть-чуть побыла, вот и все, максимум, это и все воспоминания.

Никакого потрясения не было.

Да-да, это и все воспоминания о каком-то там многодетном. Потом, когда я уже выросла, и когда уже выросли все три сестры, которые рождались друг за дружкой через три года… То есть вот я родилась, потом большой такой перерыв, и потом они рождались часто, даже чуть-чуть меньше, чем через три года, они были больше как-то связаны, их детство было все вместе. Я появлялась уже, если говорить о девяностых, я появлялась из ГИТИСа, заглядывала, смотрела, что там вообще, что там дома, изредка. И изредка дома было, такую картину я тоже хорошо помню, но, может быть, вру, может быть, это не ГИТИС, это до, наверное, это театральная студия «Театр юных москвичей», которая занимала ровно столько же времени, сколько и ГИТИС потом, то есть я дома появлялась крайне редко, начиная с 13 лет. В смысле, я там жила…

Просто времени на дом не оставалось.

Да, но времени не оставалось. Я заглядывала, и у меня прямо сейчас такие вот картины… Во-первых, раньше были гардины, от бабушки оставшиеся, такие висели между комнат, тяжелые-тяжелые, назывались гардинами, открывались. Вот я помню эти гардины, я помню у меня две сестры, три в итоге, но вот параллельно две сестры, допустим, могли играть на скрипке, одна в одной комнате, другая в другой, разные мелодии, разные классы, и собака подвывала в коридоре кому-то из них. Я заглядывала, говорила: «Ууууу...», снова закрывала дверь и уходила в театральную студию. Это все.

У вас же там вообще зверинец был? То есть у вас жил гусь, кролик, собаки, кошки… Папа приводил.

Да, собаки и кошки, папа приводил, штуки какие-то я рассказывала, но папа приводил мне, скорее всего. У меня такое ощущение, что уже потом как-то это все было в моем детстве. Он действительно, у него была какая-то тема, что мы живем не в деревне, хотя мой папа совсем не имеет отношения ни к какому деревенскому быту и вообще складу какого-то характера, но тем не менее он почему-то притаскивал гуся, который жил какое-то время, в ванне они все жили, потому что больше им негде. У меня мама с папой до сих пор живут в этой квартире на Академической, это большая квартира в доме, «П» такой стоит дом, «генеральский» он назывался, потому что у меня дедушка был военный, и вот эта квартира в принципе моих дедушки и бабушки, и там жили мы все. Они до сих пор там живут, то есть это большая квартира для двухкомнатной, достаточно большая, и маленькая в принципе квартира для четырех детей и мамы с папой.

И когда мы жили, когда вся вот эта многодетная история началась, мама могла встать на очередь (я перескочила с гусей, сейчас вернусь), мама могла встать на очередь и получить квартиру больше, но в каком-то другом районе. Но как-то ее, видимо, эта квартира магически заколдовала, и в общем, никуда. Мы очень на нее, не то что сердились, но считали, что это как-то странно, не давать пространства детям. Тем не менее, в этом всем зверинце…

Просто когда я читал про этот зверинец, мне вспомнилась, конечно, такая классическая еврейская притча о том, как еврей приходит к господу и говорит: «Господи, облегчи как-то мою жизнь, ну невозможно, ну эти дети везде, там невозможно, в одной комнате и так далее». Господь ему говорит: «Посели козла». Он селит козла, через месяц приходит и говорит: «Господи, за что? Тут еще и козлом везде пахнет, он блеет!». — «Посели овцу!». И он говорит ему животных, животных, животных, и потом через пять месяцев, когда он почти вешается, господь ему говорит: «А теперь выгони всех, кроме детей». И воистину велика твоя мудрость, господи!

Да, правда, так оно и есть, это абсолютно про нас. Приходил гусь, жил какое-то время, чтобы я видела, что такое гусь, или не знаю, кролик. Потом я спрашивала папу: «Неужели их потом едят? Куда они деваются?». Папа говорил, что нет-нет, возвращаются в какие-то там хозяйства, никто их не ест на следующий этап какой-то. Короче, вот так вот. Потом про кошек, кошек, кстати, не было вообще, и понятие кошек появилось в моей жизни с моими детьми, с моей Варварой. Кошек не было, были собаки, но собаки были притащены мною в 16 лет, это очень круто.

Я притащила какого-то очень красивого, полудворового, мне моя подруга дала, вероятно, или я сама взяла собаку и сказала: «Мама!». А папа мой, так как он, вероятно, любил рожать детей, и мама отказывается, что они хотели мальчика, и поэтому вся эта вот была история, говорит, что ничего подобного, никаких мальчиков они не хотели (вранье, я знаю точно, что хотели), но тем не менее, папа очень любит маленькое вот что-то, вот когда вдруг маленькое тебе на подушку новое, он говорит: «О, это у нас будет здесь жить!». Я вот так вот приносила щенка, он говорил: «О-о, это будет у нас здесь жить!», или еще что-то такое.

Нащупала слабое место у папы.

Да-да, «Это будет у нас здесь жить!», и все. Но он отворачивался через пять минут, и в общем, когда это вырастало, это вообще не имеет к папе отношения. Мы сталкивались (не знаю, папа, наверное, не будет на меня сердиться?), мы, сталкиваясь с ним в коридоре, достаточно широком, стеснялись друг друга, когда видели друг друга уже, я в подрощенном каком-то возрасте, и шел папа. Мы, собственно говоря, даже не знали, как обойти друг друга, потому что он вот такой. Очень здоровский, но вот такой.

А помнишь ли ты тот момент, в который ты вдруг подумала: «Как интересно играть! Хочу стать… ». Не то что даже, хочу стать актрисой, но вдруг почувствовала к этому какую-то тягу. Вот был ли это какой-то толчок, связанный с просмотренными фильмами, которые попадались? Или, может быть, кто-то из твоего окружения был из актерской среды? Откуда это взялось?

Вот, к сожалению, по-моему, все наоборот. Не было никакого толчка, и не было никакого просмотренного что-то, как мне кажется, по крайней мере. Я сейчас этого не помню, мама ничего такого тоже не знает. Мама рассказывает, что я лет в 11, когда поступают в кружки во Дворце пионеров, сказала ей, что нам надо идти поступать в кружок, то ли сразу в театральный, то ли просто в кружок. Мы отстояли огромную очередь в Центральный дворец пионеров, там была такая огромная-огромная очередь, потом эта очередь рассасывалась на большой зал, и там много-много-много сидело людей, которые набирали в разные кружки. Мама уверяет, что у меня была цель в театральный, ну, наверное, я этого не помню. Мы отстояли, пришли, записались.

И очень активно ходили агитировали какие-то, потом уже известные мне друзья, какие-то взрослые ребята в этом ТЮМе, агитировали в этот кружок. И вроде театральный, я по своим детям сужу, что захотеть в театральный вообще много не нужно, ни ума, ни просмотров, ни вообще ничего. Это, видимо, какая-то такая штука театральная, в детстве, которая как-то хочется, не потому, что ты хочешь играть, не потому, что ты хочешь быть актрисой, но как-то ощущение, что что-то там должно быть интересное. Я не знаю, но как-то это все было достаточно легко. Но потом, когда уже начался этот театральный период ТЮМа, потом я уже поняла, что нужно читать книги, что нужно смотреть, но это все уже было привито…

Может быть, в этом играет роль какая-то такая легкодоступность этой карьеры и как бы очарование общее, естественно.

Очарование общее, естественно, но никакой доступности, никакого понятия карьеры уже не существовало точно, когда я поступала. Когда я в ГИТИС поступала, мне все, на самом деле, со мной спорят мои друзья и говорят, да не может такого быть, чтобы ты поступала в ГИТИС и не думала, что вот ты будешь потом что-то куда-то… Да нет, ну, клянусь.

Вообще не было?

Вообще. Я поступала в ГИТИС… Во-первых, я не хотела в конце поступать, очень смешные попытки поступать «против»… Сейчас. В ТЮМе мы занимались с утра до ночи.

ТЮМ это Театр…

«Театр юных москвичей». Главный режиссер Александр Николаевич Тюкавкин, который закончил в свое время ГИТИС, и в свое время закончил ГИТИС у моих же педагогов. То есть которые были тогда педагогами, а сейчас, когда я поступала, были уже мастерами. И он был, все его года ТЮМа, они были уникальны. Это правда, это не одна я говорю, это как бы такая история, он создал абсолютно профессиональный театр, только там работали дети. Мы не имели никакого отношения к шитью костюмов, к глажке, к гримировке, у нас были цеха: гримерный, костюмерный, то есть у нас был абсолютный театр. И это никак не делает тебя, типа я пришла только поиграть, наоборот, ты вдруг понимаешь, что профессионализм — это самое… Это как бы очень точно…

На тебя работают цеха!

Профессионализм — это самое главное, что есть этой жизни, и все остальное это… И каким-то образом я дошла до поступления, на что подумала, что…

А помнишь ли какие-то роли как раз из «Театра юного москвича»?

Ну конечно. Я играла болонку, спектакль…

Ну конечно!

Ну, послушай, я играла болонку балконе, спектакль ставил Шендерович Виктор Анатольевич наш дорогой.

Он же преподавал еще сценическое движение.

Это в ГИТИСе, потом.

В ГИТИСе, да. Могу ошибиться.

В «Щуке» или в ГИТИСе, только не помню уже, это потом, когда я уже повзрослела. А когда первое, видимо, после какого-то окончания, не знаю, где он учился, в «Щуке», после какого-то окончания он у нас пришел преподавать, молодым парнем, мы прямо дружили-дружили. И потом же я у него играла, спектакль назывался «До свидания, овраг», достаточно известная такая штука. Может быть, она подростковая известная, но мне кажется, по ней даже театры потом ставили, если не профессиональные, но детских миллион ставило. Хороший был спектакль, очень хороший, про бездомных собак каких-то, там они все были стая.

А ты была блондинка на балконе?

А я была болонка-блондинка на балконе, и я была домашняя, и очень хотела к ним туда, но я была какая-то больная. То есть это все было очень на самом деле, ничего детского, поверь мне на слово, не было вообще как-то ни в чем, в этом ТЮМе. И Боря Хлебников, мой дружок, который был мой одноклассник…

Режиссер.

Режиссер и по совместительству муж Баталовой стал, а Баталова была звездой «Театра юных москвичей», его жена. Он нам потом часто говорил, что вот вас варили в этом коконе, сварили, хорошенечко напихали чем возможно. И как-то действительно создали нам потрясающее детство: мы ездили на гастроли четыре раза в год, куда-то сперва по России, а когда уже можно было не по России, там даже захватили какие-то заграничные, то есть нам действительно столько было отдано, что потом….

Он говорит, и выпустили, и что, и вы все только и делаете, что говорите, как было хорошо в детстве, а дальше уже не можете ничего. Ну, это отчасти так или не так, но в любом случае… Так, болонку я играла. Шендерович хотел ставить «Мальчиша-кибальчиша», я постриглась очень коротко, пришла и сказала: «Виктор Анатольевич, я должна играть Мальчиша-Кибальчиша. Ну, может быть, тогда какие-то вот эти главные роли, что-то такое во мне начало жить, что мне нужно играть главные роли, не знаю.

Ты рассказывала о том, что у тебя было вообще желание мужских ролей, и вообще ты думала, что ты мальчик.

Да? Ну, вероятно. Да, я помню, я бабушку заставляла называть меня…

Коротко стричься это же…

Ну, это же не то время. Вот сейчас постричься коротко, пожалуйста.

Это легко. А тогда, это же вообще жертва большая.

Конечно. Это внутреннее, не жертва, но внутренне какой-то это все-таки путь. Я пришла очень коротко постриженная и сказала, что я хочу играть. Я очень хотела играть, я помню. Но на самом деле, ты прав, что театральная какая-то история, которая затягивает, вот это желание «очень хочу играть», оно, конечно, такое … Понятно, что потом уже все это я поняла, понимаю, сейчас-то уже все понимаю очень хорошо, а тогда было вновь, и вот это какое-то начало жизни такое.

Ты успела побыть пионеркой. А успела ли ты побыть комсомолкой?

Мы тут недавно выяснили, что, оказывается, да.

Недавно архивы раскрытые недавно показали.

Нет, случайно. Ты будешь смеяться, но случайно, меня вот что-то там расспрашивали близкие люди, и я сказал, что вроде бы как бы да, наверное. И по годам получилось, что да, что я поступала в комсомол, но это все уже было такой какой-то тенью, просто школа тенью шла какой-то, и наверное, я поступала, наверное, я приходила, но это никак в моей жизни не играло никакие роли.

Скажи, а вот с высоты прожитых лет, с каким чувством ты вспоминаешь вообще вот это время? Потому что время-то было очень разное для всех. Были люди, которым элементарно не хватало на еду, были люди, которые жили очень хорошо, которые нашли себя быстро в резко изменившемся обществе после крушения Советского Союза и после того, как огромное количество возможностей открылось. Ваша семья где была вот в этот момент?

Если мы говорим об этом крушении, об этих девяностых прекрасных, моя семья была именно там, где не было вообще денег, то есть вообще. Нам вообще нечего было есть, и это было не…

Не приключение.

Как сказать, да, нам не хватало. Мама пошла работать, не знаю, наверное, это можно, мама моя тоже не обидится. Мама пошла работать уборщицей где-то там, на Профсоюзной, в какой-то магазин. И очень мои сестры ее отговаривали, ругались с ней, они учились в школе все и говорили, что нет, им было стыдно ужасно. Мне было все равно, потому что я училась в ГИТИСе, и я просто этого не замечала, что, собственно говоря, ничего хорошего в этом нет. Деньги, которые появлялись, я брала у парней, с которыми я общалась, и совершенно беззазорно, то есть просто вот с парнями общаюсь, «Тебе нужны деньги?». «Да», говорила я.

Ни разу в жизни я у мамы не взяла денег, ни разу, ни одной копейки, зная, что это ну просто невозможно. А если у нее и появлялись какие-то деньги, то это нельзя в принципе делать, потому что это ужасно, потому что денег никогда не было. Я мечтала, я тут тоже просто недавно из разговора вспоминала, я мечтала, знаешь, так иногда идешь и как-то так замечтаешься, а это было время, если ты помнишь, «бычки» продавались в трехлитровых банках около метро, курить, я очень хорошо помню.

Окурки.

Окурки, да, продавались. И вот я, мы курили в ГИТИСе как сумасшедшие, даже не в ГИТИСе, это последний лагерь труда и отдыха, когда ездишь…

Да, были такие, в колхозах.

Да, в школе. Вот как раз Хлебников, с Хлебниковым на сеялках-веялках, мы искали эти «бычки», доставали, иногда были очень длинные, «королевские», и мы прекрасно вообще проводили время.

А родители никогда, ты же старший ребенок, никогда не намекали тебе, не просили, чтобы ты что-то приносила в семью, я не знаю?

Никогда, нет. Никогда не было вот этого вот, что я что-то должна, что я что-то обязана, никогда, это удивительным образом. Папа работал, не то чтобы у папы не было работы, но видимо, в то время, насколько я понимаю, зарплаты вообще не было, и как-то он работал и работал, потом он и до сих пор работает. Как-то, конечно, мы не то чтобы вообще не ели и голодали, но я очень хорошо помню это совсем безденежье какое-то, прямо какое-то отчаянное. И я шла со своей Академической домой, и думала, вот иногда как-то фантазируешь, и так тебе это явно, что ощущение, что это уже произошло, и я почему-то думала, что я вот сейчас иду-иду, и вот друг раз, я опускаю глаза, и случайно валяется блок More. Помнишь, такие зеленые сигареты More и красные? Ты никогда не курил?

Я не курил сигареты никогда вообще.

Были такие, 25 рублей, что ли, они стоили, не помню сколько, вообще не помню. И они были коричневые, он был шик прямо. Я думаю, вот я случайно их нахожу, и что я могу их продать, и что вот я их продаю, и сколько денег я получу… И я так иногда зафантазировалась, что думаю, как это, я не нашла? Их нет, и это все мне…? То есть да, времечко было такое прекрасное.

Было ли у тебя какое-нибудь любимое платье или какой-нибудь наряд, который ты по особенным случаям в то время надевала? Как ты выглядела в то время?

Я выглядела в то время достаточно смешно и отвратительно. Мама моя работала, до вот этого какого-то периода сложного, мама работала, были деньги какие-то, мама работала в математическом институте имени Стеклова, на Вавилова есть такой, переводчиком английского языка. И у нее были друзья-иностранцы, которые там работали, приезжали периодически, это какая-то все-таки была учеба в школе. И маме подарили кроссовки 38 размера. У меня тогда был, наверное, 36, к примеру, я думаю, по возрасту, это еще обратно, лет 13-14. И мне подарили эти кроссовки, я их носила, надевала…

У меня бабушка очень педантично относилась к одежде, очень. У нее была одна шуба искусственная, но ты поймешь, что она искусственная, если ты прямо совсем близко, тогда понятно, что искусственная, а так она ее носила всю жизнь, с меховым, правда, натуральным воротником. Она мне давала ее носить, когда я ее где-то пачкала, в свои годы, она…

Тебе доставалось.

Это было ужасно, мне доставалось просто не то слово, даже Хлебников помнит, как я ругалась с бабушкой. И она была как-то к одежде… У нее было очень мало, но очень модно, даже не модно, все как-то с иголочки, с кудрями и так далее. И она, видимо, это еще как бы Советский Союз, прибалтийские носки, сейчас продаются в Эстонии, шерстяные варежки разноцветные с их орнаментом, у нас дома все время они были, по какой-то причине. И мне казалось, что это вообще самая дорогая вещь, которая у нас вообще в доме есть. Я надевала эти носки, потому что они на размер меньше делали эти кроссовки, но они тем не менее все равно чуть-чуть сгибались, то есть вот так чуть-чуть. Я помню, я очень хорошо помню, мама положила под елку этот подарок, эти кроссовки.

Я ходила в лосинах страшнейших, откуда-то взявшихся, в папином свитере подпоясанном, это было чуть-чуть, наверное, модно. Но я не очень, я не было модной, у меня не было вкуса такого, что раз, и из ерунды конфетку, нет, все это было достаточно нелепо. Папин свитер я очень хорошо помню, светло-сиреневый, подпоясывалась каким-то поясом, чуть-чуть навыпуск, и чесала в «Театр юных москвичей». Я вот сейчас вижу эту картинку, это жуть, это кошмар. Но тем не менее, я пыталась, ну как, мы все же пытались. Потом, когда хипповское такое время уже школьное началось, мы укорачивали, синие у нас были юбки…

В школе? Да, школьная форма.

Последний класс в школе, синие юбки и пиджаки, школьная форма. Укорачивали очень коротко, делали короткие юбки, как-то что-то такое.

Обрезали?

Вероятно, вряд ли подворачивали. Вероятно, подрезали. И нас…

Ругали за это?

Ругали за это сильно, да.

Почему ты поступала три раза?

Потому что я не поступала все эти три раза. Я не хотела поступать в театральный, мне казалось, я не поступлю. В общем, мне казалось, как, театральный это что-то такое, на что Тюкавкин мне сказал как раз, да ладно, куда ты еще будешь поступать. Я пошла на курсы в Губкинский, нефти и газа, это было напротив моей школы.

Это что, еще раз?

Нефти и газа, институт.

Курсы нефти и газа?

Курсы перед поступлением в институт нефти и газа.

Так.

Математика и физика на этих курсах. Я сидела, думала, боже, ну вот потрясающе, то есть когда вообще не понимаешь, не что что… Я была отличницей до шестого класса, круглой. С началом ТЮМа закрылось просто что-то в голове, как будто… И все, и я стала абсолютной тупицей, с математикой еще как-то я дотумкивала, а с физикой мне казалось, что на китайском со мной разговаривают люди. И что делать? Курсы я, наверное, прошла, но поступать, конечно, я уже не решилась, поняла, что это бред.

Потом, казалось бы, должна гуманитарное что-то, потом моя подруга из класса, из какой-то школы (у меня две школы было, из первой школы) сказала, что я иду поступать в педагогический, в литературный. Я сказала — я с тобой, то есть я подумала, «О, я с тобой». Нас мама отвезла поставить свечку на Воробьевы горы, ее мама, на Воробьевы горы. Я очень хорошо ее помню, она работала, вообще очень хорошо помню вот этих всех мам наших одноклассниц, прекрасно. Мы поставили свечки, она поступила, получила «пять» по литературе и сочинению, я получила «пару». Прочла свою, подумала «Да-а-а...». И оставалось еще чего-то там…

Видать, нужно было еще одну свечку ставить.

Видать, нужно было сразу поступать уже в театральный. Но я под конец этого года, то есть я первый год чуть-чуть пропустила, со всеми своими метаниями, а потом уже стала готовиться поступать. Не поступала. На тот год, когда я поступила, у меня была ужасная подготовка. Я все это сейчас уже, с высоты всего этого, я прекрасно понимаю, почему я не поступала, и вообще как все это…

То есть правильно делали, что тебя не брали.

Абсолютно. И как все это происходит. Да и правильно делали, потому что меня же взял Хейфец, а это такая удача для меня, просто вообще какая-то невероятная. И когда я поступала в год Хейфеца, я думала: «Ну…», подходила к ГИТИСу, и вот ГИТИС, огромное здание, где миллион, сколько-то студентов. Я думала: «Неужели я самая бездарная из всех студентов, которые поступают и поступили, учатся? Не может такого быть! Наверняка же есть вот это местечко такое, которое ― вот как будто я раз, и тоже здесь учусь!». И Хейфец, видимо, решил, что да, есть это местечко, давай.

Люди, которые вспоминают ГИТИС, обычно захлебываются от счастья просто. Так ли у тебя это все было?

Да-да, я захлебываюсь, я тоже захлебываюсь. Мне даже, как ни странно, вот когда я закончила ГИТИС, какое-то количество лет после я думала: «Господи, это студенчество, как же я не люблю это понятие студенчества, как же хорошо, что оно закончилось». Не потому что… У нас был прекрасный курс, прекрасные друзья, педагоги ― это вообще просто. Но сейчас, по прошествии какого-то количества лет… Я захлебывалась, учась, это точно абсолютно, мы все захлебывались. Потом мне казалось, это в моем, наверно, характере: закончилось ― все, до свидания.

То есть ты отрезаешь, закрываешь дверь.

Как-то так, да. Как-то закрылась она, она сама собой закрылась, потому что мы стали учиться, все-таки такие насыщенные какие-то года, это же вообще. Конечно же, вспоминая, вспоминая все и вообще понимая, какие у меня были педагоги, Леонид Ефимович Хейфец, Наталья Алексеевна Зверева, Олег Львович Кудряшов, который… Кудряшов сейчас, Олег Львович…

У Леонида Ефимовича свой курс, а Олег Кудряшов набирает курс в музыкальном театре. И, собственно говоря, наш, по-моему, курс был первым экспериментальным таким, полуэкспериментальным курсом с музыкальным образованием. Ну, не образованием, а он на курсе вел эту музыкальную какую-то историю.

Ты пела?

Мы ставили Cats, прекрасный был, да, спектакль, еще какие-то спектакли музыкальные. У нас был музыкальный спектакль по Окуджаве, еще что-то, не знаю, много было музыкальных. По Окуджаве я участвовала, в Cats уже Олег Львович сказал: «Иди в своего Достоевского». Мы параллельно там Достоевского делали. «Иди отсюда».

А когда я поступала, там вокал, сдаем вокал, нужно же петь. Я выходила, уже к этим поступлениям, к трем годам я повзрослела. Все педагоги набирают свой какой-то тип, так всегда. То есть они из года в год, не знаю, как сейчас, потому что сейчас новая плеяда педагогов, там меняются, естественно, со временем. Но вот в мое время курсы были похожи друг на дружку, через четыре года он набирает примерно такой же тип.

По амплуа?

Да, какой ему удобно. И он, Леонид Ефимович, любит взрослых актеров. 16 лет ― это детсад, который он… Мне очень повезло, что я третий год поступала, что мне уже было двадцать. Я говорила всегда, что мне девятнадцать, и я очень долго еще какое-то время на год скашивала всегда.

Обманывала всех, да?

Да-да, мне казалось, что так правильнее. И, короче говоря, у нас была на курсе девушка, 22 года, мы так смотрели, думали.

«Старуха!».

А так как мне девятнадцать, а не двадцать. Старуха вообще абсолютная, абсолютная старуха.

И какие-то роли…

А я некоторых была старше на три года парней, и у меня с некоторыми парнями, которых я была старше, была какая-то, что-то там, что-то, ГИТИС, какая-то любовь. И я чувствовала себя такой взрослой прямо! Я думала: «Бррр». Невозможно, когда младше тебя человек.

Но неважно, это отступление. А Хейфец… Я поступала, вокал. И Олег Львович, я помню прекрасно этот раз, не знаю, помнит ли он. Я выхожу: «Толстоганова». Он мне говорит: «Сядь!».

Не выпускать просто.

Да, он мне просто вообще уже: «Не надо ничего петь!». Я так поступила. То есть хватит петь.

Роли какие-то вспомнишь из студенческих времен?

Из студенческих времен я, кстати, помню ролей меньше, чем… Достоевский ― это я уже упомянула, я играла в «Дядюшкином сне». Вот сейчас у меня вскипит мозг, я не помню, как зовут дочь и мать. Вот дочь я играла. Лиза, не Лиза? Не помню, как зовут. В «Дядюшкином сне» я играла. Какие-то…

У нас не так много было выпускных спектаклей, честно говоря, я прямо сейчас вот пытаюсь вспомнить. Cats параллельно выпускали без меня, что-то еще. Я прямо не помню. Сейчас вот я не договорила, перескочила, вот в ТЮМе «Завтра была война», какие-то еще мы ставили такие крутые…

А, это же была знаковая книжка и знаковый спектакль.

Да, в Театре юных москвичей.

Да. Я первый раз его посмотрел в латвийском театре.

Да-да-да. Это время еще.

Да.

А у нас Тюкавкин ― я опять перескочила ― был антисоветчиком таким, но как бы с юмором великим. У него был уголочек с Лениными всякими, он собирал какие-то все самые уродские…

Вы тоже заканчивали «Завтра была война» финальной сценой, в которой ЗТМ, потом включается свет, и вот на этой школьной фотографии половины людей нет, просто какие-то остатки вещей на стульях лежат? Я помню эту финальную сцену из «Завтра была война», из того спектакля.

Пожалуй, нет.

Прямо такая звенящая тишина стояла.

Пожалуй, нет. Я помню из нашего спектакля, это же детский спектакль. Я помню вот эту вот фразу, которая потом: «А следующий год будет счастливый».

Да, это финал. Да.

Шурочка кричала. «Обязательно!». Шурочка Усова у нас девочка, мы же там все взрослые, Шурочка Усова у нас была, прекрасная девочка, в Театре юных москвичей. Она прекрасно играла и говорила: «Да, следующий будет счастливый, обязательно будет счастливый!». Я прямо помню. «А следующий был 1941-й».

1941 год.

И прямо останавливалось сердце, потому что это была вообще крутая пьеса.

Да. Скажи, как тебя выбрал Мирзоев на «Хлестакова», на участие в этом спектакле?

Это великая какая-то тоже история прямо в моей жизни, потому что мы с Мирзоевым проработали какое-то количество лет прямо прекрасно. Я закончила Хейфеца, я поступала… Я поступала во все театры. Хейфец на меня рычал, периодически говорил: «Хватит лазить по подвалам! Тебе нужно идти в нормальный театр, театр Маяковского. Нужно пойти в какой-то театр нормальный». А я там что-то пыталась сяк, так, с Саркисовым мы что-то где-то в театре Джигарханяна.

И вдруг Мирзоев в театр Станиславского набирал. Он действительно набирал то ли на «Хлестакова», то ли он просто набирал свою какую-то лабораторию небольшую молодых ребят, которые будут с ним потом дальше делать какие-то спектакли. И я поступала со своей однокурсницей, которая вышла и сказала: «Я ничего не поняла вообще». А мы показывали отрывок из произведения если не Достоевского, Достоевского, неважно. «Я не поняла. Я не пойду, потому что я не знаю, как там вообще все это». А я вышла и думаю: «Боже, я не то что поняла, это мое, прямо мое». После Хейфеца это как будто тебя окунули вот из одного прямо вот так ― вжух, совершенно в другое.

Вообще другое.

И мне так нравилось, что я про классическую какую-то историю, пусть это все детское восприятие, все равно студент, все равно в 24 года ты закончил, все равно ты ребенок. Пусть это детское какое-то еще, внутри все в душе еще какое-то не сформировавшееся, но у меня какие-то есть как бы понятие школы тогда, на тот момент, понятие, как можно вообще что.

Хейфец у нас же уникально, уникально работал. Он не такой, у него нет… То есть он не учит людей, допустим, не знаю, я могу ошибаться, у нас, по крайней мере, каким-то там образкам, каким-то перевоплощениям не очень, но я в предлагаемых обстоятельствах ― это просто вот! То есть меня можно было в четыре часа ночи разбудить и сказать: «Давай, всплакни или что-то там сделай». Для меня это не составляет труда не потому что я такая прекрасная, а потому что научил, потому что он раздраконил внутри, как он это называл, всем все до кишок, прямо вытащил все у меня изнутри и снова запихнул обратно. Все было нормально.

А тут вдруг Владимир Владимирович Мирзоев, который вообще был… Мы проработали прекрасные года, начиная с «Хлестакова», где я играла малюсенькую ролишку, ходила за Максимом Сухановым с веревочкой. И мне казалось, что такие глубины открываются!

Из этой веревочки?

Из этой веревочки красной! Столько мы плетем такого какого-то смысла ею. И «Двенадцатая ночь» потом какая-то, менее для меня какая-то удачная. Потом расположиться, и так как раз вот прямо расположиться, наверно, у меня не получилось в театре.

Я помню, что я первый раз увидел тебя на сцене театральной, во-первых, в «Шопинг & Факинг» и в «Пластилине». Поэтому я хотел бы, чтобы ты вспомнила немного работу в центре Казанцева. Там же было два режиссера, там была Оля Субботина и Кирилл Серебренников.

Да, да. Но Кирилл появился чуть позже, потому что «Шопинг & Факинг» мы делали. Там как раз вот это время, когда (если я не ошибаюсь по годам) как раз Лена Гремина, Угаров, мы все вместе, еще в Доме актера все это начиналось, мы еще не перешли.

На ту сцену, основная которая была.

Даже не основную, на основную перешли уже без меня. Если ты имеешь в виду Беговую, вот этот вот ЦИМ.

Да.

Это уже вообще без меня и без Киры было. А с Кирой мы начинали, с Кириллом Серебренниковым мы начинали делать «Пластилин» в Центре Высоцкого, это уже чуть-чуть другая история. И там же ставил Угаров, уже начал ставить «Облом off», еще что-то, еще что-то. До этого вообще это все было. «Шопинг & Факинг»… Я сейчас, наверно, вру, потому что «Шопинг & Факинг» был тоже, да, «Шопинг & Факинг» был тоже уже в Центре Высоцкого. Все было в Центре Высоцкого.

Мне кажется, это был прекрасный спектакль, прекрасный. Я играла вместе с Артемом Смолой две главные роли в прекрасной пьесе.

Пьеса замечательная, совершенно революционная, это уже по тем временам.

Революционная по тем временам очень и с юмором каким-то вообще нереальным. И так мы свободно и хорошо играли, так мы понимали и Ольгу, и вообще все это время. Нам было очень хорошо в это время. Вот как раз про эти подвалы Хейфец-то мне все время и говорил, да: «Господи!».

«Не связывайся с этим».

Да-да-да. Но это было прямо… А потом начался «Пластилин», Кирилл Серебренников вошел с этим спектаклем в Москву, собственно говоря, покорил. Он покорил полностью вообще, это известный факт, именно «Пластилином» как бы покорил умы театральной вообще общественности какой-то, потому что спектакль был офигенный! Он был такой хороший, что мы играли его, допустим, шесть лет, если я не вру, и последняя сцена проходила, я играла несколько ролей, и вот когда я не играла, неважно, последняя сцена проходила с ребятами.

То есть там играли на сцене Хаев, Димка Ульянов и Андрей Кузичев главную роль, и они вдвоем были убийцами, зеками. И там была очень жесткая сцена, и шесть лет мы играли спектакль. Я, находясь за кулисами, ожидая своего выхода, плакала каждый спектакль, слушая текст Василия Сигарева. Это потрясающе. То есть пьеса, Сигарев просто, на самом деле все это… То есть это такой вообще был сгусток талантливых людей вот в «Пластилине».

Для меня это было время, когда я заново вдруг открыл для себя театр, потому что я в театр приезжал из своего Свердловска еще тогда в Москву на школьные каникулы, у меня было восемь вечеров, я должен был как минимум семь спектаклей. И я тогда смотрел «Театр времен Нерона и Сенеки», «Ленком» и так далее. А потом вдруг наступило какое-то безвременье в начале девяностых.

Да.

И я вообще про театр забыл.

Да, так оно и было.

И вот эти спектакли меня вдруг заново притащили в театр, вдруг… Они потому что резонировали с жизнью вокруг.

Да.

В отличие от вот этого провала.

Да. И они были очень, естественно, современные в смысле какого-то нового языка абсолютно.

Чем Кирилл тебе запомнился, работа с Кириллом?

Кирилл… Послушай, это на тот момент молодой, абсолютно свободный, свободный в желаниях, очень точный в воспроизведении. С нами работал Альберт Албертс, Алик, который делал как бы под руководством Кирилла движение, настолько было посвящено в «Пластилине»… То есть весь «Пластилин» был ― это движение… Как это сказать? Вот эта вся история. Помимо того, что там были гениальные кирилловские вот какие-то срежиссированные сцены, еще останавливалось сердце от того, как они вместе сделали вот этот видеоряд, что ли, полутанца, полуужаса, от которого люди…

Пластика была совершенно фантастическая.

Да, от которого люди… Это же правда, что люди говорили, что им становилось плохо в зрительном зале. И люди, которые говорили, что им становилось плохо в зрительном зале, потому что невозможно смотреть эту чернуху, ― это, конечно, именно вот то непонимание того, что это вообще даже близко была не чернуха, а наоборот, это был какой-то прорыв, потому что там была такая чистота! Это вся история про такую чистоту, которую забивают…

Уничтожают.

Забивают, уничтожают сапогами. Что Кирилл просто открыл другое дыхание всего, дыхание сцены.

Почему в конечном счете ты все свое время сейчас отдаешь кино? Не скучаешь ли ты по театру?

Это так, в общем, сложилось. Так сложилась какая-то история. Я приложила к этому, естественно, руку свою, это я как-то все распределила, я так решила. Единственное, что когда я так решала, то я не знала, что жизнь такая длинная. Мне казалось, что… Вообще я и до сих пор не понимаю, что она, в общем, протяженность имеет какую-то, потому что в тот момент, когда что-то хочется и что-то как-то, то и надо именно в этот момент.

Это целый ряд обстоятельств. Во-первых, я… Это как раз наложилось, вот был «Пластилин», потом с Кириллом мы еще начинали и с Максимом Авериным репетировать пьесу, которую не выпустили, потому что в моей жизни наступил новый чуть-чуть период такой. Я захотела иметь детей. Детей иметь было мне не то, что захотела и забеременела, это был такой длинный процесс, и этому процессу я посвятила много времени, много сил и отказывалась от каких-то проектов. Но надо сказать, что там уже началось и кино, и от кино я успела поотказаться там сильно, но мне хотелось до такой степени забеременеть Варварой, я не знала же, что у меня будет трое. Мне хотелось только забеременеть Варварой, мне казалось, что как, вся жизнь на кону.

Вся жизнь на кону! Если не сейчас, то когда!

Но так нельзя шутить по этому поводу, потому что это реально так, я и сейчас подпишусь, что Варвара ― это та самая жизнь, которая была на кону. Но все как-то у меня разгреблось.

Но от театра меня отвадил сам театр, и ни в коем случае, то, что мы вспоминаем еще период «Пластилина» и всего прекрасного, это было прекрасно. Потом Мирзоев тихонечко стал уходить из Станиславского, с Кириллом мы все-таки уже как-то, он делал эти тоже чудесные спектакли в театре Пушкина.

«Откровенные полароидные снимки»?

«Откровенные полароидные снимки», да, и все это было прекрасно. И как-то нет, все еще продолжалось, но потом меня как-то сломил спектакль. Я играла в спектакле у Шамирова, в «Маскараде», он был последним моим спектаклем в театре Станиславского. И что-то вдруг я поняла, что очень я устала от театра, прямо уж прекратите, уйдите все, уйдите.

Вдруг мне была предложена роль в кино первая, не то чтобы прямо что-то, но она была главная и большая, и я начала сниматься, прямо вдруг поняла, что такое съемки, и поняла: «Ой, вот оно что, оказывается-то».

Вот где круто-то.

«А, вот!». Потому что пойти на пробы в девяностых годах, когда мы учились в ГИТИСе, было ниже даже какого-то достоинства: театр ― это храм, а кино ― это вообще какая-то фигня. А тут вдруг я поняла, что это же вот, оказывается, мое. И с того момента, когда я поняла, что это мое, это, видимо…

Всегда же, когда, вообще все эти профессии такие хитренькие, они очень чувствуют тебя в обратную сторону. И я поняла, что кино мое, что я хочу сниматься. Оно меня как бы приняло, сказало: «А, ну ладно, давай». И меня утверждали, вот это начало моих съемок, я очень поздно начала сниматься, я начала сниматься в 2000 году, мне на тот момент было, в общем, уже… Я просто молодо выглядела.

«Ландыш серебристый».

Это вообще какая-то маленькая ролишка, да. Но потом «Башмачник», там была первая роль, в общем, это уже было много. Просто мне казалось, что я еще… То есть всем казалось, что я еще маленькая, а я, в общем, уже была взрослая.

И театру я сказала: «Все, до свидания, спасибо». И переходила из декрета в декрет, рожая детей, и числилась в театре Станиславского, ровно девять лет у меня лежала там книжка, но вернуться туда у меня уже не получилось.

Скажи, у тебя огромная фильмография, которая не умещается даже на пять листов.

Ну ладно!

С самыми разными режиссерами, да, и еще несколько проектов, которые сейчас, которые мы еще не видели. Можешь отметить какого-то режиссера, с которым наибольшее наслаждение доставила работа?

Вадим Юсупович Абдрашитов, режиссер, у которого я снялась, не помню, в каком, может, 2003 год, в «Магнитных бурях». Это история, которая… Вдруг до этого я снималась в кино как-то, да, шло одно за другим, и был прекрасный Брашинский с «Гололедом», и был прекрасный Егор Кончаловский. То есть вдруг началась вся вот эта жизнь. Меня действительно утверждали, еще ничего не выходило, я думаю: «Сейчас как выйдет все одновременно, и все подумают: „Огого, зачем мы ее утверждали?“».

То есть шел, пошел так, пошел этот путь. И вдруг встретился Вадим Юсупович Абдрашитов, который мне, конечно, рассказал, что такое большое какое-то кино. Это такое было открытие для меня. Он потрясающий режиссер, потрясающий. Как же я его люблю! Он потрясающее снял кино, «Магнитные бури», на мой взгляд, очень хорошее, тонкое кино. Было время сложное, сейчас бы вышли «Магнитные бури», я уверена, что это был бы совсем… Хотя бы даже просто его бы увидело большее количество.

Да проката вообще же не было, кинотеатров не было, в которых можно было кино показывать.

Да-да-да. Большое количество людей его бы увидело и было бы, вообще предмет разговора был бы. То есть это был бы предмет разговора. А так, конечно, нет. Но это встреча с большим режиссером.

Да.

Который мне мог как-то вот сказать какое-то слово, и я говорила: «Да, я поняла», и мы начинали сниматься. То есть это самое дорогое. Никита Сергеевич обладает тоже таким, вот когда я снималась в «Утомленных солнцем», он может говорить о чем-то другом. Это у больших режиссеров есть такая штуковина, когда…

Для тебя сложно было пережить, что вторая и третья части «Утомленных солнцем» провалились в прокате и вызвали в основном шквал негативных отзывов?

Дело в том, что… Как сказать? Сложно ли мне было это пережить? Нет, мне было это пережить несложно, потому что я, в общем, догадывалась, что так и должно быть. Я вообще про кино много чего понимаю. И процесс важнее в данном случае, потому что встреча с Никитой Сергеевичем ― это огого какая встреча вообще в этой жизни была, потому что он потрясающе работает с актерами.

Я не встречал ни одного актера, который бы равнодушно об этом говорил бы.

Конечно, и не знаю, встретишь ли.

Все абсолютно в каком-то колдовстве пребывали всегда.

Да, в каком-то колдовстве пребывали, действительно колдун, ты абсолютно правильное слово сказал. Колдун, который… Надо сказать, что провалился, не провалился, но вот вторая часть, в которой, собственно говоря, есть вся тема дома, который как бы переходит из «Утомленных 1» в нашу историю, встреча всех героев вот в этом доме, который в «Утомленных» был такой прекрасный, конечно, осталась для меня просто какой-то школой, потому что я играла с Никитой Сергеевичем, который, помимо всего прочего, еще и прекраснейший актер, я играла с Олегом Меньшиковым какие-то сцены.

Сперва у меня останавливалось сердце. Понимаешь, я… тебе-то, я понимаю, что все это как-то. И когда мне «Михаил Козырев» говорили, вот такое сочетание в девяностых, тоже мне немножко так было, в общем…

Спасибо! Это вырежьте, пожалуйста.

Было не по себе. А когда Олег Меньшиков вот так вот рядом сидит.

Это да.

Это вообще просто остановка была сердца реально.

Да.

И я думала, я очень плохо вначале, вот именно я была в зажиме таком, в котором я даже никогда, я вообще даже не поступала в таком зажиме. Я поняла, что я не могу ни рукой, ни ногой, и вообще что делать? Никита Сергеевич пытался помочь, допустим, вместо Олега подыграть.

Садился сам. Легче не становилось.

А Никита Сергеевич подыгрывает так, что становилось в разы тяжелее, потому что никто, я думаю, что тоже не я одна, я потом умоляла Никиту Сергеевича: «Пожалуйста, когда вы подыгрываете, можно за меня не говорить вместе текст?». То есть он играет меня же, он не партнер, а без партнера же, в общем, целая история.

Вот так.

Но это не когда он сам играет.

Да.

Когда сам играет, это совсем другое.

Время у нас пролетело.

Да.

Остался один последний вопрос. Скажи, пожалуйста, если бы мы сейчас по удивительному какому-то волшебству оказались бы в самой начальной точке, когда ты только, например, поступаешь, и вот заходит маленькая, юная Вика Толстоганова к тебе сейчас нынешней, что бы ты ей сказала, понимая, что ей предстоит пережить? Какой бы ты ей совет дала?

Собственно, то, о чем я, наверно, обмолвилась: что нельзя… Это только с учетом того, что этот совет она бы не послушала.

Сказала Вика, как опытная мать.

Да. И, собственно говоря, бессмысленно давать какие-то советы. Но нельзя думать, что то, что происходит сейчас, ― это конечная точка твоего существования. Это имеет отношение к желаниям, это имеет отношение к лени и к трудолюбию. Мне кажется, что если бы она ко мне пришла, то я бы попыталась каким-то образом, я же пытаюсь Варваре, но уже без толку. Попыталась каким-то образом объяснить, что на длинный путь нужно длинное дыхание.

Дыхание.

И это длинное дыхание необходимо. В чем? Потому что я знаю те свои как бы проколы, когда я себе сама сказала, когда я себя перерубала сама и в профессии, и в отношениях с людьми, собственно говоря, в этой профессии, еще с чем-то. Нужно понимать, я бы вот Вике Толстогановой. Варьке нет, Варька вот как раз это понимает, другое что-то нет. Понимать, что терпимость ― это какая-то такая очень важная часть этой профессии. Вот я бы ей так сказала.

Спасибо большое! Какой следующий фильм? За чем нужно следить зрителям? Что выходит на экраны?

Слушай-слушай-слушай. То, что выходит на экраны, я не знаю, потому что оно еще не выходит, что первым, вообще непонятно. Но сейчас произошла какая-то чудесная осень-зима, лето-осень-зима, где снялось три полных метра, что, в общем, конечно же, наслаждение в любом случае.

Оксана Карас, «Выше неба». Когда она покажется? К лету, наверно, будет готова, этого мы не знаем. Но мне кажется, что что-то в ней я попыталась сделать, что-то Оксана сделала, у меня такое ощущение. Потом бомбический Григорий Константинопольский.

Так.

Снял фильм «Гроза».

«Гроза», уже знаю.

Написав свой оригинальный практически, то есть вместе с Островским, в общем.

Выступил Островским, да.

Постарался вместе с Островским. И я жду, но не знаю, я боюсь, мне кажется, я там ужасна. Это правда.

И третий?

И третий ― это прямо моя душа отдана этому ноябрю, это фильм, который я снимала в Киргизии целый месяц. Называется он (по крайней мере, сейчас) «На дальних рубежах», режиссер Максим Дашкин. Это его дебют полного метра, это очень нежная, тонкая история. Мне даже говорить о ней страшно. Если она получится, я была бы счастлива. Но кино такое дело.

Спасибо тебе большое. У меня в гостях была Виктория Толстоганова. Я надеюсь, что вы получили такое же огромное удовольствие, как и я. Спасибо за то, что смотрите Дождь! Пока!

Читать
Поддержать ДО ДЬ
Другие выпуски
Популярное
Лекция Дмитрия Быкова о Генрике Сенкевиче. Как он стал самым издаваемым польским писателем и сделал Польшу географической новостью начала XX века